Так или иначе, а домишко покрыт толстым слоем грязи, включая окна, находящиеся в каком-нибудь метре от земли. В кухоньке, темной, хотя на дворе еще светло, висит единственная картина, зато в красках, — репродукция с портрета маршала Сталина. Нельзя не задержаться на этом хотя бы на полминуты.
Уезд не славился набожностью, несмотря на близкое соседство монастыря, не было в нем ни писмаков{44}, ни знаменитых земляков, и похвастаться он мог одним-единственным изваянием — каменным соколом над «соколовней», если не считать статуэток святых Вацлавов, святых Флорианов и Козин, которые в прошлом кто-то, видимо, продавал дюжинами. Единственными портретами были изображения президентов в школьных классах, в полицейском участке и в канцелярии местной управы. Картин не водилось даже у помещиков. Но не было жилья, даже самого бедного, где бы не висел портрет Сталина, причем с самого сорок пятого года. О крайней бедности, граничащей уже со сферами преступности, проституции и бродяжничества, свидетельствовало лишь то, что фотография Сталина была вырезана из газеты; некоторое благосостояние подтверждала цветная вырезка из журнала, и лишь немногие владели портретами под стеклом.
— Ну, с чем пришел? — обычным вопросом встретил Франтишка председатель деревенской партийной организации.
— Да мне, пан Пенкава, нужна справка, что я был на демонстрации.
И оба уставились друг на друга.
— Ну, был ты на демонстрации, и что? — осведомился дипломированный кузнец, полагая, что это ставят в вину Франтишку. — Или кто из учителей против?
— Как раз наоборот, пан Пенкава, нынче это обязательно.
Другой бы не месте Жерди поднял брови да и подписал бы нужную бумажку и печатью прихлопнул. Было время, когда майские демонстрации запрещались, теперь настала пора, когда участие в них обязательно, ну и ладно. Но тут до Жерди доходит вся нелепость такого требования.
— Чтоб я писал какую-то бумажонку для какого-то ученого профессора в Праге, да еще с этой вот печатью?
И так как наш кузнец — холерик с темпераментом сапожника, он, вынув из ящика печать парторганизации, начал яростно шлепать ею по газете «Руде право», в ту пору еще далеко не теперешнего формата. Оттиски красных букв «Местная организация Коммунистической партии Чехословакии, Уезд, Кладненская обл.» быстро покрыли всю первую полосу. Сколько оттисков без толку, а Франтишку нужен-то всего один!
— К вашим, мол, услугам, пан учитель, примите мой поклон — и собственноручная подпись: Жердь-Пенкава, так что ли?!
— Именно так, пан Пенкава. — Франтишек уже тоже все понял. — Только у нас не учитель, а учительница.
— Дама, значит, — меланхолически кивает Жердь. — С дамой надо деликатно, в перчатках…
И, разом успокоившись, он принимается разглядывать свои руки, и впрямь смахивающие на воловьи копыта.
— Так вот, передай этой даме, что печать коммунистической организации — только для коммунистов и что если парнишка — с Жидова двора, то сама метрика подтверждает его участие в Первомае!
— Что тебе понадобилось от Жерди? — поинтересовался отец Франтишка: возвращаясь с работы, он видел, как сын входил в избушку на курьих ножках.
— А у нас в школе требуют справку, что мы были на демонстрации.
Железнодорожники лучше знают мир, чем дипломированные кузнецы без практики, и отец Франтишка не удивился. Только спросил немного погодя:
— И что же — дал?
— Нет.
— Почему? Разве тебя не было на демонстрации?
— Был, но Жердь сказал, что у нас, которые с Жидова двора, это и по метрике ясно.
— А твоя учительница знает разве про Жидов двор?
Мать Франтишка заплакала.
— Сказал тоже! — всхлипнула она. — Значит, до того уж мы нищие, что в документе подтверждается…
— Увижу этого бездельника — разорву, — заявил отец, и больше в тот вечер ничего на эту тему сказано не было.
Утром Франтишек с отцом отправляются на станцию. Отцу ехать в Кладно, сыну — в Прагу. Их поезда встречаются в Уезде. Кладненский приходит раньше, и отец, расставаясь с сыном, без всяких комментариев сует ему в руку конверт. Франтишек вскрывает конверт и читает:
Бывший акционер фирмы «Кольди-Петоса» понял, что требуется, и спас положение. Франтишек усмехнулся: знак, что он принимает игру. В классе он подает справку удивленной математичке. Цель оправдывает средства.
На этом и кончаются майские торжества — как уже начинают обозначать эти дни, — и приближается момент, когда Франтишек должен наконец на что-то решиться. Все чаще бродит он вокруг юридического факультета — к нему ведет приятная дорога через Летенский сад, мимо Ганавского павильона, далеко, правда, не такого красивого, каким мы его знаем сегодня, — тогда из разбитых окон павильона торчали ржавые ножки садовых стульев; далее путь ведет по мосту Сватоплука Чеха{45} и мимо старой Новой синагоги. И тайны, проистекающие от недостатка знаний, тайны истории, которая обращается к Франтишку из всех этих уголков, постепенно ложатся на весы, на одной чаше которых — точные науки, на другой — гуманитарные. К тому же Франтишка привлекают происходящие на его глазах перемены в обществе, в которых он и сам выступает актером, какие бы роли ему ни отводились.
Класс атомизирован; чем ближе экзамены, призванные решить дальнейшую судьбу учащихся, тем все больше распадается класс, и в конце концов каждый остается наедине с собой. Словно по мановению волшебной палочки исчезают фигуры, которые согласно некоему закону (постичь который, видимо, никогда не удастся) неизбежно возникают во времена больших исторических событий, великих переломов.