— Не бывал, — довольно сокрушенно для своего характера признался Ян Линднер, и тетка почувствовала себя вынужденной перейти на французский.
— Cet abruti radin. Cette image, je la garde depuis plus de vingt-cinq ans comme la prunelle de mes yeux, lui, il va à côté tous les jours, ça fait même trois ans qu’il loge dans le coin, mais il ne lui viendrait pas à l’idée d’y jeter un coup d’œil. Il devait drôlement avoir la trouille de ce K. H. Frank{27}, j’peux pas m’expliquer ça autrement![14]
У каждого свое суждение о том, что ждет впереди; поэтому мясник Корейс, поднявшись от опорожненной чашки кофе и распространяя вокруг себя рождественский аромат рома, сказал со вздохом:
— Я тоже за этого Готвальда. Как был я в ученье, сколько раз покойный Сикора, бывало, так по уху съездит, что другим ухом об землю шмякнешься. Чуть не каждый месяц сознание терял я после такого обхождения. Отольют водой, и валяй дальше вкалывай…
С этими словами он взял длинную металлическую трубку, благодаря которой прославился не только в Уезде, но и в Гостоуни, и в Птицах. Корейс — не частник, он каждый день ездит на работу в Голешовицкие бойни, откуда и вывез сие современное орудие для умерщвления свиней. В зарядную камеру трубки вкладывают патрон, но без пули. Давления газа, возникающего в трубке от взрыва пороха, достаточно, чтоб пробить черепную кость. У трубки нет приклада. Мать Франтишка не выносит вида крови и остается в кухне, тогда как все остальные двинулись во двор. Вывели из закута свинью; не привыкшая к дневному свету, свинья растерянно моргает — и вот уже валится наземь.
Единственный звук, раздавшийся во дворе, — звук приглушенного выстрела. Теперь дело пошло быстро: все бросились к поверженной хавронье, из прорезанной шейной артерии струей хлынула светло-алая кровь. Французская тетя собирает кровь в таз, энергично перемешивая ее рукой, красной по локоть, — чтоб кровь не свернулась. Дядя с усами а-ля Пуанкаре сосредоточенно поднимает и опускает переднюю ногу свиньи, чтоб до последней капли выкачать кровь из сердца и сосудов. После этого к спине свиньи пододвигают огромную лохань, хватают свинью за ноги — но стой, стой! — цепочки забыли! Две длинные цепочки надо положить поперек лохани, и тогда уж сваливать в нее тушу. Это, как мы вскоре увидим, имеет свой смысл. Мясник во все эти работы не встревает. Они для него слишком грубы и непрофессиональны. Тетя, не переставая перемешивать кровь, спрашивает его:
— Сколько же свиней вы за свою жизнь забили?
Мясник помолчал с мечтательным видом.
— На это я вам ответить не могу. Только верите ли — мне каждую ночь снятся свиньи… Как я их забиваю, ошпариваю, и будто ливер делаю, и вареную голову из горшка вынимаю, и колбасы прокалываю… Когда-нибудь, поди, свихнусь от этого…
Говорит он не шутливым, но и не устрашенным тоном, а тихо, как бы про себя, будто чуть ли не сам желает, чтоб это наконец-то случилось.
Вот теперь мы и подошли к функции цепочек. Туша лежит на них, густо осыпанная серо-черной смолой, растолченной в порошок; эта операция — монополия французского дяди, он сыплет смолу из банки из-под мармелада: то густо — на спину, то словно на аптекарских весах отвешивает — вокруг ушей и пятачка, под конец величественным жестом поднимает руку и рассыпает остаток порошка по голове свиньи. Готово! Это сигнал для отца Франтишка и торговца смешанными товарами лить в лохань кипяток. Льют: кастрюлю, вторую, третью. Теперь с одной стороны лохани становится мясник, с другой — французский дядя, они подхватывают концы цепочек и начинают с их помощью поворачивать тушу: один тянет к себе, другой отпускает и наоборот. Звенья цепочек выдирают целые клочья щетины, открывается белая и розовая кожа. Так повторяется несколько раз. Бедный дядя сразу выбивается из сил, задыхается, но отстранить его от этой процедуры почти равнозначно тому, чтобы лишить смысла его жизнь. Зато вскоре снова наступает минута его торжества. Собрав вокруг лохани всех участников, включая детей, он вынимает из кожаной сумки и раздает всем нечто вроде колокольцев. Предметы эти действительно похожи на колокольчики, только на узком конце их есть крючок, зато нет языка и края острые: ими обдирают остатки щетины в складках кожи между ног, под мордой, на загривке. По какой-то непостижимой причине — об этом потом много думают все — дядя настаивает, чтоб начали все разом и работали как можно быстрей. Сам он показывает пример: его рука, сжимающая колокольчик, так и мелькает. Таким манером он дает понять, что в деревне под Марселем, на арендованной ферме, он колол свиней один, без помощников. Затем в какой-то момент он отгоняет всех от туши и вытаскивает из-за голенища длинный сверкающий нож — единственная память о том, что он колол свиней в деревне под Марселем.
— Отойдите подальше, нож очень острый!
И профессионально, не хуже цирюльника, сбривает последние щетинки, чистит уши, ножки. Венец трудов: крючком на колокольчике дядя срывает копытца со всех четырех ножек. Au revoir[15], через год на том же месте, в тот же час…
Дальнейшие операции уже чисто профессиональны; часть из них производится во дворе: мясник подвешивает тушу на крюк, потрошит ее и чистит кишки способом, который вызывает у усатого дяди восхищение и немножко зависть, смешанную с сожалением, зачем сам не додумался до этого в своей деревне под Марселем. Мясник попросту засовывает один конец кишки в другой и выворачивает наизнанку, причем для ускорения дела льет в кишку воду. Другая часть работ вершится на кухне. Впрочем, ничего особенного там не происходит. В огромном котле варится огромная голова, в другом — легкие, сердце, печень, селезенка — в общем, потроха. Когда операции во дворе завершены и дети уже лакомятся мозгами, смешанными с рублеными яйцами, надзор над процедурой варки берет на себя опять же французский дядя. Он подкладывает в огонь уголь, дрова, поднимает крышки, и все это под настороженным взглядом супруги.
— Не люблю я, когда он с печкой возится, — поясняет та. — Из-за него нас с самого начала чуть не выставили из Лома[16]. Вообразил, ce radin de cul terreux, de cambrousse[17], что сосед, с которым у нас общий сарай, ворует наши «домовые»[18], и не придумал ничего лучшего, как просверлить в них дырки и насыпать туда динамиту. Только я затопила, весь дом как содрогнется, а печка через всю квартиру на улицу вылетела, и в ту же минуту бабахнуло у соседа, будто мы сговорились взорвать все к черту. Пожарников съехалось — из самого Литвинова и Моста, и разговоры пошли: мол, это немцы мстят, которых оттуда выселили. Пришлось договариваться с соседом, чтоб отвечать одно и то же — мол, наверное, в обрезки крепи случайно попал динамитный патрон…
Если у читателя сложилось впечатление, будто мы перевели французского дядю на запасный путь торжества, то это впечатление неправомерно. Дядя, правда, уже не главное действующее лицо, но свою роль — роль человека, без которого невозможно обойтись, — он не желает ни оставить, ни уступить другому, ибо другой обязательно испортит если не все, то многое. На доску, размерами далеко превосходящую стол, дядя гигантской вилкой выкладывает горы дымящегося, трепещущего мяса. Ароматный пар заполнил всю тесную кухоньку, как туман, и ориентироваться в нем довольно трудно. А дядя просто великий маг (слово «великий» относится исключительно к «магу», сам-то дядя весьма невелик); он снова вытаскивает из-за голенища свой марсельский нож, и речь его лаконична:
— Хлеб!
Мать Франтишка оделяет всех уже нарезанными ломтями хлеба.
— Тарелки!
Тут все выстраиваются полукругом у стола — в одной руке хлеб, в другой тарелка, — и дядя, отрезая своим марсельским ножом, кладет каждому по кусочку печени, сердца, языка, жирного мяса с головы. Дядя живет в убеждении, что самый торжественный акт — набивание колбас. Но это — заблуждение, оно опровергается тем, что мы сейчас видим. Ибо именно то, что мы видим, и есть главный акт, главное действо, апогей, и с этого момента все приобретает уже нисходящую тенденцию, причем совершенно безразлично, что считать эпилогом — нарезание сала, жарение шкварок или хлебание бульона. То, что разыгрывается сейчас, можно сравнить с рождественскими праздниками, апогей которых в самом начале — в сочельник. Может показаться невероятным, но таким сравнением мы словно вызвали на сцену духовное лицо. Явление фратера Северина из недальнего францисканского монастыря приводит присутствующих буквально в шоковое состояние. Минориты, «меньшие братья», чья обитель расположена на самой границе еще Пражской области, но отчасти как бы уже и Кладненской, — редкие гости в этих безбожных пределах. Живут они, замкнувшись «в доме сердца своего», не обременяемые вмешательством окружающего мира, и сами в ответ не обременяющие этот мир со всеми его революционными переменами. Жители окрестных деревень называют их всех огулом «квардианами»[19] — просто потому, что никому неохота разбираться в иерархии этого непонятного островка на невысоком холме, утопающего среди бескрайних пашен, аллей и проселочных дорог. Занятая повседневными заботами, братия вряд ли имела возможность изучать историю жизни простого юноши Франциска из Ассиз, который на переломе двенадцатого и тринадцатого веков, отрекшись от всех благ и удовольствий, взялся за поиски бога и начал проповедовать в Египте и Палестине без каких-либо помех со стороны тамошних мусульман, хотя именно в то время там совершался уже пятый крестовый поход. Мы вправе сомневаться, что брату Северину были известны эти факты. В чешской литературе укоренился обычай изображать служителей церкви в виде предающихся чревоугодию ненасытных обжор и пьяниц. Поэтому у читателя могло возникнуть подозрение, что брат Северин появился на вышеописанном пиру в надежде принять в нем участие, но это подозрение не имеет под собой никакого реального основания. Напротив. Францисканец долго извинялся, отказываясь от угощения с жестами, выражавшими ужас, и передал просьбу настоятеля монастыря, брата Бартоломея: не будет ли кто-нибудь из семьи «так добр потрудиться и вывезти ту самую мебель из монастырских помещений».
Тут перед нами один их тех почти невероятных парадоксов, какие сопровождают нашу жизнь. Когда из пограничных областей, уже занятых немцами, телеги, груженные мебелью, перинами, посудой, курами и кроликами, добрались наконец до Уезда, родители Франтишка убедились, что в двух комнатушках, предоставленных им в Жидовом дворе, их скромную обстановку не разместить. Тогда отец и мать, поделив между собой массивные строения с наглухо запертыми воротами, составляющие подобие некоей грозной флотилии, принялись стучаться в их двери, украшенные изображениями святых Вацлавов, Флорианов и Янов Непомуцких{28}, а также эмблемами, напоминавшими о лучших временах нации Гуса, Козины, Жижки из Троцнова, братьев Веверковых, и спрашивать, не найдется ли местечка, куда бы можно было временно поставить два-три предмета домашней утвари.
«А вас никто сюда не звал» — таков был наиболее приемлемый ответ капитанов этих пузатых белых судов, оснащенных статуэтками, фронтонами и надписями, взывающими к лучшим национальным чувствам. «Не дай погибнуть ни нам, ни грядущим!»{29} Только патер Бартоломей, возвращавшийся после похорон с большим деревянным крестом под мышкой, велел им повернуть телегу к монастырскому холму, чьим отличительным признаком в этом краю шахт и доменных печей служил тоненький шпиль над колокольней. В монастыре и сложили лишние шкафы, столы и ящики с посудой.
Поэтому теперь смиренная просьба «меньшого брата» Северина вызывает чувства в диапазоне от любопытства до чуть ли не паники. Однако сам минорит никаких подробностей не знает, и семья соглашается на том, что — ничего не поделаешь — в ближайшее воскресенье придется пойти к мессе, разузнать, что да как. Настроение, впрочем, начинает портиться. Портится оно и у Франтишка: растерянно озирая собравшихся — а их число возросло за счет односельчан, которые ни за что не упустят величайшее в году зрелище — тетку и дядю из Франции, овеянных ветрами далей и давно утерянной страны детства, — гимназист ломает голову над тем, где бы ему пристроиться писать домашнее сочинение на тему «Наш дом (описание)».
— Я бы на вашем месте не беспокоился. Думаю, Готвальд не переживет, если ваша мебель сгниет во дворе. Вот выселите богатых крестьян, и места будет хоть отбавляй, — говорит лавочник из Пражского Града так, чтоб слышала французская тетя.
Но французская тетя уже не слышит: восседая посреди односельчан, она расшифровывает снятую со стены желто-коричневую фотографию под стеклом, припоминая тех, кто на ней запечатлен, со всеми их судьбами. Да, на фотографии этой — все присутствующие: женщины в белых, мужчины в темных фартуках; с одного края управляющий имением Бажинов, только что вступивший тогда в эту должность, ибо, будучи дворянином, бежал из революционной России, а с другого края французский дядя, в ту пору лишь с намеком на усики. «Ах, Россия, Россия!» — вздыхал управляющий Бажинов, сидя в трактире в пестрой компании словацких дротарей, подрабатывавших на уборке хмеля, немецких помещиков и чешских учителей, полицейских и батраков.
— Слушай, Псотка, твой-то помер ли? — с грубоватостью, которая никого здесь не задевает, обращается тетка к толстой седоватой женщине, стоящей в кучке односельчан. — Помню, когда мы в двадцать втором уезжали во Францию, у него после ушиба сухотка спинного мозга приключилась, пластом лежал, не двигался.
— Живой. Да еще какой живой-то! Поверишь ли, еще и теперь не прочь со мной… — Псотка не договаривает, озирается. — При детях-то не скажешь, — заканчивает она извиняющимся тоном.
Взгляд ее останавливается на Франтишке, который разложил в уголке свои тетрадки и готовится писать.
— Тут разве чего напишешь! Бардак такой, собственного голоса не слышишь. Ступай к нам, Псота тебе не помешает, он все читает про детей капитана Гранта, скоро наизусть знать будет.
В относительной тишине, наступившей после ухода Франтишка, — тишине, которая словно бы извиняется за то, что здесь набилось человек двадцать народу, — мать Франтишка произносит:
[14] Вот паршивый скупердяй! Я этот образ четверть века храню как зеницу ока, а он каждый день мимо ходит, три года живет рядом, и ему в голову не приходит сюда заглянуть. Видать, боялся этого К. Г. Франка, иначе не могу себе объяснить! (франц.)
[15] До свидания (франц.).
[16] Имеется в виду город Горни Лом около Моста, где поселилась группа репатриантов из Франции, нашедших работу по большей части в окрестных национализированных шахтах и карьерах. — Прим. автора.
[17] Задница деревенская, скаред (франц.).
[18] Обрезки крепи, которые шахтеры носили домой на дрова. — Прим. автора.
[19] Квардиан — настоятель монастыря францисканцев.