Так, исчез Штепан, словно его и не было. Несчастный мальчишка. Рыжий, конопатый, пугало класса, над которым все смеялись, да к тому же заика. Он так заикался, что его невозможно было ни о чем спросить, но всякий, кто взглянул бы на его пламенеющую голову и лицо в крапинку, при всем сочувствии не мог избавиться от подозрения, что его заикание — хитрое притворство. Раз как-то классная руководительница сказала:
— Не смейтесь над ним, он стал заикаться после нервного потрясения, когда погиб его отец во время Майской революции. Ко мне приходила его мать и все объяснила.
С той поры одноклассники ходили мимо Штепана на цыпочках, а он от этого еще сильнее заикался и уже вовсе не мог отвечать на уроке, ведь если раньше его трудно было понять, то теперь это стало попросту невозможно.
Когда Франтишек во исполнение мечты заведующего уездской начальной школы начал ездить в Прагу, в гимназию имени Бенеша, однажды его внимание привлекла толпа, собравшаяся на улице, где стоит гимназия. Осенью сорок пятого на улицах Праги, да и в провинции, толпы сбивались очень часто, и все же Франтишек, верный любопытству, которое было и остается отличительным признаком провинциалов — что подтверждается как устными преданиями, так и литературой, — остановился и увидел посреди тротуара большой букет белых цветов. Проторчав там дольше, чем следовало, Франтишек узнал, что здесь в утренние часы разбился какой-то адвокат, выбросившись из окна, когда его пришли арестовать по обвинению в сотрудничестве с нацистами.
Впоследствии Франтишек каждый день прощался со Штепаном на этом самом месте. Нет, они не дружили, просто Штепан присоединялся к нему, когда после уроков они уходили из гимназии. Франтишек, правда, стыдился его невнятного бормотания, но все же улыбался ему, когда думал, что надо улыбнуться, и серьезно качал головой, когда думал, что это уместно. Когда же Франтишку становилось вовсе невмоготу, он делал вид, что торопится на поезд. Но Штепан не отставал…
Потом как-то класс заполнял очередную анкету — не проходило недели, чтоб ученикам не предлагали каких-нибудь анкет; многие объявляли себя репатриантами и просили пособия, другие требовали повышенной стипендии за заслуги родителей в движении Сопротивления, безразлично где — за границей или на родине. Анкет набиралась такая куча, что можно было подумать — вся Прага стояла на баррикадах, оставив дома, как в давние времена, только глубоких старцев да детишек. И вот раз Франтишку доверили отнести в секретариат гимназии кипу заполненных анкет. Тогда-то и вычитал он черным по белому, школярским почерком выписанные в анкете Штепана слова: «Отец умер 15 октября 1945 года», улица и номер дома те самые. Ошибка исключалась.
Теперь, после Февраля 1948 года, этот Штепан испарился, словно его никогда и не было. В душе Франтишка осталось только воспоминание, и все белые лилии, которые он когда-либо увидит в жизни, будут пахнуть как те, что лежали тогда на тротуаре. Никто, увы, не пожалел о Штепане, и только остается спросить, за что же его мучили, заставляя учиться в обычной школе, перегруженной до того, что учеба напоминала марафонский бег, причем для обеих сторон — для учащихся и для учителей. Знал ли кто-нибудь подробности загадочной смерти отца этого подростка? А если и знал — что из того? Для характеристики той или иной эпохи приводят обычно завершенный рассказ. Однако для переломных периодов характерны и незавершенные.
Точно так же в один прекрасный день перестал являться в гимназию Американец. Сегодня это звучит несколько экзотически. В нашей почти восточной части света мы привыкли видеть американцев в роскошных гостиницах (если нам подворачивался случай в такие гостиницы попасть), фотографирующими Градчаны или участвующими в спортивных состязаниях. У нас очень мало шансов ходить в школу вместе с ними. Этот мальчик, Американец, мог быть сыном бизнесмена, дипломата, туриста, писателя, фабриканта — кто знает?
Американец, понятно, был в центре внимания. После Февраля англофильство высших кругов общества доходило до истерии.
Есть люди, которые, попадая в новую, еще небывалую ситуацию, отличаются абсолютным отсутствием скепсиса и критичности; всякий раз, как такие ситуации возникают, находится множество простаков, воображающих, что они все постигли и поняли. И они до одурения пережевывают какой-нибудь стишок или песенку, задача которых принизить значение происходящего, упростить, приблизить к пониманию примитивов, дураков и лентяев, чья мысль не простиралась дальше собственного корыта и не способна была охватить чуть более широкий круг людей, хотя бы соседей по дому, этажом выше или ниже.
Так, после сорок восьмого года из мужских уборных гимназии доносилась песенка: «Придут к нам парни из США, станет наша жизнь хороша».
Следуя тому же испытанному принципу, предки наши закидывали врага шапками и корчились со смеху, крикнув в скалы: «Австрия, твои дела давно…» — и услышав в ответ: «…авно!»
Однако Американец в классе Франтишка оставался совершенно нечувствителен к заискиванию — со стороны ли учеников, изучающих английский, или учителей, преподающих этот язык. Он оживлялся только на уроках физкультуры, в каковом предмете действительно превосходил всех, да еще во время драк. Да, драк, которые, правда, были явлением не каждодневным, однако довольно частым. В такие минуты американский спортсмен сиял, как лампион. На прочих уроках он томился скукой, но никому не мешал, так что, когда в один прекрасный день он не пришел в класс, не явился на другой и во все последующие дни, никто этого вроде бы и не заметил. И остался после него вопрос, зачем его посылали в школу, где он не понимал и не хотел понимать ни слова, вопрос, кем и для чего он был вообще принят.
Так же тихо исчез Партизан, сын какого-то генерала, у которого мальчишка, видимо, перенял — другого объяснения нет — развязно-снисходительную манеру разговора и обращения, доводя этим до бешенства некоторых педагогов, особенно тех, что вернулись из концлагерей с расшатанными нервами. Поскольку об этом парне ходили слухи, будто он сражался в партизанском отряде, он вел себя с этими освобожденными политическими узниками как с равными, а точнее — и чаще, — как с беспомощными дурачками, которые дали себя арестовать исключительно по простоте своей невоинственной души. Партизан курил, чем особенно чванился, и показывал — не всякому — порнографические картинки. Он был назойлив, как муха, и все облегченно вздохнули, когда он тоже исчез со своими штыками, желтыми от табака пальцами (на мизинце он отрастил ноготь в несколько сантиметров и сбивал им пепел с сигарет) и офицерскими планшетами, в которых носил наборы патентованных карандашей, учебники и игральные карты. Его история тоже останется незавершенной и все же типичной и в своем роде уникальной, ибо в те времена столько было подлинных героев и столько настоящих трусов, что если по чьей-то воле или просто по недосмотру одних принимали за других, то это тоже считалось колоритом эпохи.
Более драматичным было исчезновение учителя биологии. Вот уж про него-то никак нельзя сказать, что он испарился или что его уход прошел незамеченным. Однажды вечером учителя арестовали, и за это ухватились все, кто в Реальной гимназии имени Бенеша был ослеплен ненавистью к коммунистам.
Странный человек был этот учитель. Уроки свои он начинал не молитвой, как священник, не английскими песенками, объективности ради добавим: и не пением «Катюши», хотя были в гимназии и такие экстремисты. Нет, учитель биологии в начале урока минут пятнадцать ругал буржуазию. Потом немножко рассказывал из биологии — совсем немного, потому что был словно одержимый, ему не терпелось опять обрушиться на «буржуев», причем он называл кого-либо из учеников — безразлично, старших или младших классов, — и требовал, чтоб к ним применили самые жестокие меры. К ним и к их родителям.
Именно этого учителя по-настоящему боялся Франтишек, хотя тот никогда его не задевал, словно Франтишка и не было в классе. После ареста учителя выяснилось, что то был случай самого банального камуфляжа — биолог оказался агентом гестапо. Тем не менее его уход со сцены вызвал лавину ненависти к красным. Стены мужских уборных опять исцарапали различными изречениями, самые мягкие из которых звучали примерно так: «Распрощайтесь, братцы, с волей — красные засели в школе!» и «Бедным быть — не беда, красным быть — никогда!». И здесь нашел свое выражение тот же принцип подтасовки, когда одно выдается за другое, — такой древний, такой прозрачный принцип, выгодный если не потребностям истории, то по крайней мере потребе дня.
Но и этот эпизод скоро забылся, во всяком случае забылся в классе Франтишка, где в моду вошел новый вид спорта: сравнивать шансы учеников в надвигающихся экзаменах, которые решат всю их судьбу.
В гимназии, верной заветам Учителя народов{46}, где у всех педагогов на устах имена Гуса, Гавличка{47}, Масарика и «гуманные идеалы»{48}, нет большего позора для ученика, чем поступить в обучение какому-нибудь ремеслу. Пропасть между гимназистом и молодым рабочим так глубока, что проглядывает даже в угрозах педагогов: «Если так пойдет дальше, придется вам… гм… покинуть гимназию для практической жизни». Или: «Мой вам совет — отдайте своего сына обучаться… гм… какому-нибудь ремеслу…» И такие фразы, ничтоже сумняшеся, произносит педагог, любимая забава которого, вымыв руки после писания мелом на доске, вытирать их о рубашки учеников. Такие фразы, ничтоже сумняшеся, произносит учитель, полагающий себя оригиналом потому только, что он, как бы в рассеянности, курит на уроках. Такие фразы, ничтоже сумняшеся, лепечет старенькая учительница, которая, не глядя на возраст учеников, возвещает со ступеньки кафедры: «Обращаюсь к тем из вас, кто происходит из социально не обеспеченных слоев населения, с просьбой… — (Какое благорасположение!) — Поищите среди знакомых, не порекомендуют ли мне молодую, здоровую девушку в служанки. Быть может, у вас есть такая сестричка…»
В конце концов четвероклассники приходят к выводу, что какие-то шансы есть у каждого. И повторяют они эти соображения изо дня в день. У этого есть шансы, потому что он силен в математике — математика вынесена на экзамен. У того есть шансы потому, что он силен в родном языке, который тоже входит в экзаменационные дисциплины. Гимназисты твердят все это, лишь бы отогнать от себя мысль о «ремесле», о возможности «покинуть гимназию для практической жизни». У третьего тоже шансы — просто потому, что он ни в чем не силен, а быть незаметным, затеряться в толпе — тоже хорошо.
Как никто не сумеет обнаружить автора новенького анекдота, так никто в кварте не в состоянии установить, кто первый выговорил слова «социальное происхождение». Но с этого момента игра с неизвестными правилами, игра, начавшаяся для Франтишка в вагоне поезда, пыхтевшего к заснеженным горам, большая игра с малыми детьми, пошла всерьез и стремительно подвигается к концу. А так как мы после крайнего напряжения готовы принять какой угодно исход, только б не возвращаться к мучительной неизвестности, ученики кварты разом перестают рассуждать о математике, родном или русском языках и принимаются сравнивать свое социальное происхождение.
Если бы речь шла не о такой простой вещи, как перевод из младших классов в старшие, действо, разворачивавшееся перед нами, можно было бы назвать историческим. Ибо невозможное, более того, абсурдное становится явью. Акции мальчишки с Жидова двора повышаются. Наперекор генеральским лампасам, наперекор фирме «Кольди-Петоса», наперекор кирпичному заводу Задака и всем частным пациентам доктора Студнички Жидов двор прет вперед, и кварта принимает этот факт со смешанными чувствами. Никто больше не лелеет надежд на переворот извне, хотя слово «заграница» все еще звучит, как манок; никто не лелеет больше надежд и на внутренний переворот. Новая власть предстает — для первого периода это справедливо на все сто процентов — элегантной, продуманной, принципиальной и корректной. В этот период у Франтишка есть шансы. В глазах кварты, которую он, впрочем, никогда особенно не интересовал, Франтишек становится представителем власти, а перед лицом истинной власти о многом забываешь.
Но самому Франтишку нелегко. До недавних пор — так ему по крайней мере казалось — он должен был воплощать в жизнь пустые и весьма нереальные патриотические идеалы, которые ему наспех внушали после освобождения, и толк от этого получался невелик. У представителей и глашатаев «матери-родины» было слишком много хлопот с самими собой, с тем, как им самоутвердиться в мире, который открыто ими пренебрегал, их воззрениями, привилегиями, интересами и прошлым, отшвыривал как никому не нужное, путающееся под ногами старье; им некогда было пестовать простую душу Франтишка, которая стремилась пробиться в их среду со своим смехотворным багажом надерганных фраз, правил умножения десятичных дробей, знакомства по портретам с Масариком, Бенешем и Боженой Немцовой{49}. Если б еще душа эта была из крестьянской среды, занимавшей прочное место в устоявшихся представлениях об иерархии привычного социального порядка! Город, местечко, провинциальный городок, село, деревенька, хуторки у подножия гор — что с вами сталось! А Франтишку даже родное гнездо, куда, как говорит обожаемый классик, «по знакомой тропинке, что всех на свете любезнее сердцу{50}, любим мы возвращаться, утомленные враждебной чужбиной», и то пришлось выдумывать!
Теперь Франтишек должен представлять в глазах кварты новый режим, ибо того требует общечеловеческое стремление к персонификации. Готвальд{51}, Носек{52}, Копецкий{53} — те слишком далеко, а Франтишек сидит за четвертой партой в третьем ряду…
Экзамены назначены на конец июня. Проводятся они в зале для черчения, куда свет падает через застекленный скошенный потолок. В экзаменационной комиссии — математик, бывший артиллерийский офицер Восточной армии[27], затем преподаватель родного языка, бывший узник Заксенхаузена, и, наконец, девица в голубой рубашке Чехословацкого союза молодежи — соблазнительная блондинка, из-за таких стреляются офицеры, травятся шестиклассники и совершают опрометчивые поступки молодые учителя.
Экзаменаторам явно не по себе. Они озираются, устремляют на экзаменующихся долгие ободряющие взгляды, но вроде и сами не прочь получить от них ободрение. В общем, это отнюдь не те легендарные педагоги, чью славу, подобно эстафете, передают друг другу исключенные ученики, переходящие в другие школы в надежде, что в другом месте обстоятельства будут к ним более благосклонны.
Экзамены — устные и письменные. Четвероклассники являются, вооружившись брошюрами и газетами, ибо прошел слух, что спрашивать будут биографию Готвальда, речь Копецкого и решения IX съезда КПЧ{54}.
В коридоре перед чертежным залом — прямо как в кадре итальянского фильма об анархистах, где старичок, ветеран движения, экзаменует новых адептов анархизма, задавая им всего два вопроса: «Когда родился Бакунин?» и «Когда родился я?».
Однако ни одна из ожидаемых тем экзаменующимся не предлагается. Напротив, спрашивают по самым обыкновенным предметам в объеме, не превышающем программы младших классов. Только девица в голубой рубашке однообразно осведомляется у каждого, состоит ли он в Союзе молодежи, но так как среди учеников кварты мало кто достиг пятнадцатилетнего возраста — исключение составляют второгодники, — то девица задает другой вопрос: собирается ли экзаменующийся вступить в этот союз. На что все с жаром отвечают утвердительно. Нынче мы, конечно, уже несколько иначе представляем себе формы идеологической работы, но для того времени, когда выступать с позиций победителей учили все, кто внес в эту победу свою долю, не исключая ведущих государственных деятелей, такая форма была по крайней мере корректной. А пока что победоносную мощь рабочего класса представляет в гимназии имени Бенеша лишь небольшой островок учителей и учащихся, плавающий в океане неопределенности; но близится время, когда жажда воплощать молодую неизмеримую силу народно-демократического государства охватит в этом белом железобетонном здании очень и очень многих и формы идеологической работы станут походить на те, какие практиковал старичок анархист по отношению к претендующим на честь подкладывать бомбы под унитазы премьер-министров.
Франтишек, ожидающий своей очереди, неспокоен. Его фамилия в первой трети алфавитного списка, и он скептически относится к информации тех, кто уже «прошел», — мол, в общем, кроме вопроса о Союзе молодежи, все гораздо легче, чем на обычных экзаменах. А вдруг Франтишку опять придется оправдывать чьи-то представления о том, как должен отвечать парнишка из рабочей семьи? Тем более что в заключение экзаменов действительно спрашивают, кто какой уклон выбирает, а тут Франтишек в отчаянном положении, ибо до сих пор не знает, на что решиться.
[27] То есть Чехословацкого корпуса, сформированного в СССР во время Великой Отечественной войны.