— Что делать, Отик, придется-таки нам покупать участок!
— Какой участок, где участок, почем участок?!
Кричит Псотка, кричат односельчане, кричат Франсуа и Роже, кричит дядя с усами а-ля Пуанкаре, кричит лавочник с улочки в Пражском Граде. Изумленным кажется даже русский управляющий Бажинов, покоящийся на коленях тети под стеклом и в рамочке. Изрядная часть Европы кричит в тесной кухоньке на бывшем Жидовом дворе. Но всех перекрывает голос тети, проехавшей всю Францию от Лотарингии до Марселя и обратно:
— С ума вы все посходили! Дом ставить собрались — это теперь-то? И только потому, что вашу мебель на улицу выбрасывают? Неужто не знаете, что ждет всех нас? На кой ляд мы, по-вашему, из Франции-то вернулись? Социализм нас ждет! Каждый рабочий получит квартиру с ванной и садиком. Верьте Готвальду!
А в темном подвальном жилище Псоты, состоящем из единственной комнаты без сеней, так что вход в нее прямо со двора, в комнате, по стенам которой стекают серебристые струйки воды и где на прогнившем соломенном тюфяке десятый год спят калека с батрачкой, Франтишек пишет:
Подумав немного, Франтишек зачеркивает последнее предложение, потому что эти буквы — инициалы бывших владельцев имения: Блюменфельд — Елинсон — Блюменфельд; местные жители, однако, расшифровывают их несколько иначе: «Блюменфельд е… Блюменфельдиху».
3
После печального опыта с высокомерными обитателями неприступных твердынь, которые мы не без меткости назвали флотилией, а их владельцев — капитанами, отец Франтишка обратился к управляющему государственным имением с просьбой дать ему конное или какое-нибудь другое средство транспорта. С этим управляющим его связывает давняя дружба, основу которой невдолге по своем возвращении из Франции положила тетя. Связующим же звеном явились финики, которые по каким-то непостижимым послевоенным причинам начали поступать в имение в количестве, возбудившем бы в наше время изумление, смешанное, пожалуй, с некоторой долей зависти, если взять в соображение нынешнюю цену на этот продукт южных стран. Финики прибывали составами, сгнившие, заплесневелые, часть их пускали на силос, часть непосредственно скармливали крупному рогатому скоту и свиньям. Когда это явление перестало быть сенсацией, когда у всех детишек в Уезде и его окрестностях от одного упоминания о финиках поднимались позывы к рвоте, а финики упорно продолжали поступать, про них узнала французская тетя во время одного из своих наездов по случаю забоя свиньи. И пускай это книжное выражение, можно сказать, штамп, но что-то понуждает нас написать, что сердце ее возликовало, и в тишине только что описанного нами жилья в Жидовом дворе тетя продиктовала отцу Франтишка рецепт самогона, основным сырьем для которого служили именно финики. А для отца Франтишка, машиниста маневрового паровоза, который сам переводил вагоны с этим загадочного происхождения курьезным товаром в тупик, где еще громоздились расстрелянные штурмовиками локомотивы и платформы с лафетами счетверенных зенитных орудий, — для отца Франтишка не составляло труда договориться с известным гурманом инженером Странским, принимавшим вышеозначенные вагоны, и поделиться с ним своей сладкой тайной. Употребляя прилагательное «сладкая», мы вовсе не хотели плоско пошутить — еще и сегодня при одном воспоминании об этой сладости нас мутит.
Если сам Уезд — это деревня на окраине двух сопредельных областей, Кладненской и Пражской, и его обитатели действуют на кого-либо угнетающим образом, то инженер Странский мог бы в этом окружении воссиять ярким пятном. Интересовался он исключительно продуктами питания и крал их, где только мог. Он был холост, но разводил для собственного потребления кроликов, кур, гусей и уток. Благодаря ему до сего дня мы можем встретить в Уезде странной окраски, высоко и далеко летающих «китайских» уток, в которых почти нет жира, зато невероятно много мяса. Инженер Странский умыкал из свинарников и овчарен лучших поросят и ягнят и в этой деревне без традиций и без прошлого распространил искусство копчения колбас. Не имея никакого разрешения на рыбную ловлю, он ведрами уносил рыбешек из пруда и сам коптил их. В душе Франтишка, побывавшего в доме инженера Странского благодаря знакомству через финики, хозяйство последнего оставило неизгладимое воспоминание. Огромная кухня — в сущности, она же и спальня, ибо Странский занимал одно-единственное помещение, — казалось, не имела потолка, по крайней мере его не было видно. Потолок был скрыт хитроумной системой проволок и веревок, растянутых под ним наподобие гигантской паутины, а пауком был сам хозяин. На проволоке висели длинные темно-коричневые листья табака-самосада, на веревках — колбасы, связки копченых рыбешек, похожие на засохшие букеты. Свободные места на веревках, естественно, заполняли носки, рубашки, полотенца и скатерти.
На плите глухо шипел перегонный аппарат, сверкающие капли ароматного самогона скатывались из него в совершенно прозаическую пивную бутылку. Инженер Странский с чувством удовлетворения наблюдал за этим многообещающим процессом и в ответ на просьбу отца Франтишка насчет телеги предложил трактор с прицепом, если тот сам его поведет. Как видно, в те времена насчет водительских прав головы себе не ломали. Меж тем управляющий пустился философствовать — понятно, с позиций чревоугодника:
— Для меня, конечно, великий урон, что закрывают пивоваренный заводишко. — (Странский был из числа привилегированных, кому пиво продавали литровыми бутылками.) — Зато для вас это удача, потому как можете теперь свалить туда весь хлам, не помещающийся в квартире. Теперь все будет по-другому. Мелкому производству каюк. Все перестраивается на крупное. Одному дивлюсь: как это немцы не додумались, а ведь отличные хозяйственники. Не знаю, когда еще земля будет столько родить, как во время войны.
Похлопав ладонью по двум-трем бутылкам с самогоном, он добавил:
— Заготавливайте впрок. Финики не вечно будут поступать.
Наступило вербное воскресенье, хотя мало кто в деревне его отмечал. Вербы в окрестностях не росли, стало быть, святить было нечего, и немногие верующие, ряды которых неуклонно сокращались, довольствовались тем, что несли к францисканцам святить пучки ивовых прутиков, чьи серые, покрытые пушком почки отдаленно напоминали весенние побеги верб. Слово «ряды» в отношении верующих мы употребили с некоторой нерешительностью, ибо, в самом деле, можно ли назвать «рядами» пять-шесть человек? Вещь спорная… Внимания заслуживает, пожалуй, один лишь вахмистр на пенсии, Форман, который в свое время упорно преследовал вора Фридриха, пока тот не повесился в свинарнике государственного имения. Тогда Форман отправился к миноритам, видимо движимый угрызениями совести и желанием покаяться; а впрочем, кто знает, совесть могла его грызть и оттого, что он не сумел схватить вора живьем. «Меньшие братья», кажется, приняли Формана отнюдь не снисходительно, потому что с тех пор бывший вахмистр что ни воскресенье, при любой погоде, в грязь, дождь или трескучий мороз, топал по унылой, до умопомрачения однообразной дороге к францисканскому монастырю, только бы вымолить отпущение грехов за свою излишне усердную службу. При новом режиме он, однако, вскоре почувствовал, что частые посещения церкви могут помешать образованию его детей, и навсегда прекратил покаяние; так что нам представляется редкостная возможность познакомиться с ним во время одного из его последних посещений.
Эпоха кардинальных перемен, предсказанная инженером Странским, коснулась и рядов кающихся из полицейских…
Совсем по иным мотивам покинула эти ряды пани Лукешова. Когда у нее родился горбатый сын, ею овладела навязчивая идея, что по возможности частое общение с орденом миноритов окажет благотворное воздействие на кривизну сыновней спины. Напрасно разубеждал ее патер Бено Кустка, по образованию врач, желая предупредить отчаяние женщины, когда та поймет свое заблуждение, и радея одновременно о репутации ордена. Пани Лукешова сама дошла до истины во время одного из майских богослужений. Тогда выпрямилась она во весь рост и погрозила кулаком почерневшему образу за решеткой:
— Не помогла ты мне, черная!..
А владычица ордена миноритов, царица ангелов и патриархов, эта башня из слоновой кости, башня Давидова, утешительна скорбящих, смотрела, как уходит Лукешова из полутемной часовни, и провожала ее сладостной, загадочной улыбкой черных потрескавшихся губ.
Тяжелый мощный трактор марки «ЛАНЦ-БУЛЬДОГ» — эти золотые буквы сияли на капоте многоцилиндрового мотора — тащил за собой легкий прицеп, на котором среди брезентовых лямок разлегся на соломе Франтишек. И он и отец его с любопытством заглядывали со своей недолговечной высоты во дворы белых массивных усадеб, но там ничего не происходило. Да и чему бы происходить в воскресное утро! Это несколько огорчало обоих. Впервые в жизни выпал такой случай — и ничего. Это разочарование как бы предвосхитило дальнейшие. Странные люди, эти владельцы пятидесятигектарных угодий! Не ходят в лавки, не ходят в церковь, не ходят на танцы. Старшие сыновья, наследники, оставались дома; остальные исчезали в недрах Праги, попадая в компанию подонков или торговцев зерном. Словно из дальней дали долетали до Уезда отзвуки скандалов, разыгрывавшихся в отелях с названиями, слишком экзотическими для слуха односельчан: «Амбассадор», «Эспланада», «Алькрон». Пожалуй, мы будем недалеки от истины, высказав подозрение, что односельчане по незнанию дел поступали точно как Франтишек, подгоняя эти таинственные названия под собственное понимание, другими словами, представляя себе обстановку этих скандалов сходной с обстановкой в ресторане пана Гинека, что около пивного завода, с его убогими, завшивленными «сепарэ»[20], полными блох, клопов и тараканов, где обосновался с десяток местных проституток — довольно-таки многовато для одной деревни…
Несколько оживленнее было возле «соколовни» — резиденции местной сокольской организации. С этого конца Уезд замыкает уродливый треугольник, вершину которого, еще на территории Уезда, образует Казарма — жуткое строение, пронзенное по оси черным, как преддверие ада, коридором с рядами тяжелых дверей справа и слева. Казарма служит жилищем деклассированным элементам, насекомым и крысам. Второй угол треугольника упирается в подвалы пивного завода, в третьем, выходящем уже в поле, за пределы деревни, находится «соколовня». Слово «треугольник» мы не случайно заимствовали в геометрии. Стороны его, или, если угодно, катеты — ибо треугольник прямоугольный, — являют собой как бы диаграмму классового расслоения деревни. По крайней мере в восприятии мальчишек. Подвалы пивного завода помещались под небольшим пригорком, беспорядочно заросшим кустами акации, шиповника, одичавшими сливами, терновником и сиренью. Здесь-то, а также в обвалившихся, заброшенных подвальных переходах и нашла прибежище — или, можно сказать, «разбила главный стан», поскольку речь пойдет о военных играх, — ватага мальчишек; а так как пригорок с его кустами, за неимением в пределах видимости другого леса, слыл Леском, то и мальчишек, обосновавшихся здесь, прозвали «лешими». Родители их были шахтеры, вальцовщики, кузнецы и железнодорожники, которые после Майской революции{30} составили основной контингент Национального комитета. Казарма же была частью цепочки, протянувшейся от государственного имения через Жидов двор и квартал невероятно убогих домишек — по две комнатушки на многочисленную семью, — которых по непостижимой логике окрестили Новыми домами. Дети, живущие в границах этой цепочки, называли себя собирательным «двор». Это были жалкие дети, босые, сопливые, и их роль в упомянутых уже военных играх была более чем сомнительной. Они всегда присоединялись к тем, чья воля сильнее, но даже союзники презирали их за жестокость и тупость. Третью группу, соответственно третьей стороне треугольника, составляли мальчишки с так называемого Малого стадиона. Надменные, хорошо одетые, хорошо кормленные, эти малые никогда не ходили босиком или в отрепьях. Они группировались вокруг «соколовни» просто потому, что все были членами сокольской организации. Ненависть между Леском и Малым стадионом, по утверждениям старожилов, уходила корнями в девятнадцатый век, и родители обеих групп как-то молча ее признавали. Образ жизни одних не имел ничего общего с образом жизни других. Отчуждение между обоими лагерями регистрировал не один Франтишек — его отец тоже.
Вокруг «соколовни», уродливого сооружения в конце Уезда, в этот праздничный день кипела работа, что могло бы вызвать одобрение поверхностного наблюдателя. То было время послевоенной реконструкции; каждый прилагал руку к делу. Воскресенье за воскресеньем плюгавый автобус увозил бригады добровольцев из Уезда на кладненские шахты и заводы. Своего рода «воскресник» придумали и местные «соколы». К простому, в четыре стены, строению «соколовни», над которым распростер каменные крылья гигантский каменный сокол — произведение уездского клана «скульпторов» и каменотесов, то есть семейства Зентнеров, — пристраивают нечто, долженствующее впоследствии служить клубным помещением. Косвенный импульс этим непонятным для местных жителей трудам дала недавняя речь старосты Чехословацкого общества «Сокол» Гржебика{31}, произнесенная в поздние вечерние часы под открытым небом — понятно, в Птицах — при неизменной ассистенции доктора Студнички, который удостоился дважды открыть дверцу автомобиля брату Гржебику. Раз при его приезде, второй раз при его отбытии. Это, несомненно, подняло авторитет доктора Студнички, потому что, как знать, возможно, брат Гржебик что-то ему шепнул, что-то такое, что должно повлиять на довольно стремительный и для многих непостижимый ход политического развития. Быть может, брат Гржебик заверил доктора Студничку, что вилла Задака и его кирпичный завод останутся священной и неприкосновенной частной собственностью. Мы сказали «быть может», но в одном мы уверены: во время этого нелегального шептания брат Гржебик наверняка произнес: «Этого, бог даст, не будет». Что совершенно в духе его лексикона: «Не быть никогда больше Белой горе!»{32}, «Правда победит!»{33}, «Не спустим!» и «Власть над судьбою твоею вернется в руки твои, о народ чешский!»{34}. Другим косвенным импульсом был сильный затяжной ливень, под которым пришлось стоять уездским «соколам», и негде им было заверять друг друга, что они не спустят «краснозвездным», как в Уезде именовались коммунисты. В Уезде было, правда, шесть трактиров, считая оба ресторана — на станции и возле пивного завода, — но было бы как-то ниже достоинства всех этих булочников, маляров, «скульпторов» и каменотесов, мастеров и подмастерьев пивоваренного дела, если б им пришлось разделить возвышающее впечатление от визита брата Гржебика с теми, кого сей страж чистопородного чешства глубоко презирал. Тогда-то в голове «скульптора» Зентнера и зародилась идея клуба, и теперь наша вторично промокшая группа ревностно осуществляла ее в полном соответствии с изречением «Не жалея жизни, служи отчизне»{35}. Франтишек и его отец смотрели на них со своей верхотуры довольно презрительно, сравнивая цель своей поездки с их целью, каковое сопоставление, естественно, снижало до минимума ценность сокольских трудов. Нельзя, однако, со всей ответственностью утверждать, что обоих сильно занимала мысль, с какой стати квардиан Бартоломей так настаивает на вывозе их мебели. Не постигая более широких взаимосвязей, Франтишек и его отец воспринимали каждодневные события как стечение случайностей, и удача представлялась им чем-то вроде выигрыша в лотерею. А все, что не является удачей, просто-напросто невыигравший билет. Монастырь, чьи разбухшие ворота сейчас отворяет Франтишек, тоже такой чертовски неудачный билет, хотя он долгие годы обещал быть беспроигрышным.
Если праздничную тишину в полях нарушали безутешные, бессмысленные трели жаворонков, то в монастыре тишина абсолютная. У привратницкой их встретил фратер Северин. Потупив очи, ведет он их длинным коридором. Они минуют дверь с надписью «Clausura[21] — женщинам вход воспрещен», минуют кухню и трапезную, и фратер Северин большим старинным ключом отпирает последнюю дверь. За нею нечто вроде кладовой или, вернее, нечто среднее между кладовой и ризницей. Странно, очень странно выглядят здесь среди отслуживших свое клепал белый кухонный буфет, супружеская кровать среди подсвечников и церковных скамей, швейная машинка на фоне синих железных доспехов римских солдат императора Тиберия, выписанных на полотне, изображающем путь на Голгофу. Несоответствие между вещами полезными и бесполезными, удаленными за ненадобностью, создает напряжение, от которого как-то не по себе. Взглянем, к примеру, как чередуются этапы крестного пути, помеченные римскими цифрами, с предметами домашней утвари, помеченными вмятинами от ударов детских ног или от переброски с места на место: три креста в алом зареве вечереющего неба, потемневший холм и небольшая кучка отчаявшихся, растерянных зрителей, безучастный Иерусалим, готовящийся к празднику еврейской пасхи, — швейная машинка — Гефсиманский сад — супружеская кровать — «не успеет петух пропеть трижды» — буфет…
Прежде чем успели договориться о порядке, в каком будут выносить и грузить мебель, в часовне, в которую упирается коридор, начался обряд вербного воскресенья. Здесь необходимо пояснить, что здание монастыря представляет собою в плане квадрат. Коридор, упирающийся в часовню, находится под прямым углом к тому коридору, где «Clausura — женщинам вход воспрещен», кухня, трапезная и только что описанная кладовая. Теперь мы поймем, что Франтишек и его отец могли наблюдать с любопытством — а отчасти с удивлением, — как немногочисленная кучка верующих, возглавляемая квардианом Бартоломеем, остановилась перед входом в часовню, куда проследовала значительно более многочисленная череда монахов и — если воспользоваться отнюдь не литургическим выражением — захлопнула дверь перед носом мирян.
— Gloria, laus et honor tibi sit, Rex Christe Redemptor. Cui puerile decus prompsit Hosanna pium[22], — запел квардиан и постучал древком креста по вратам храма, из недр которого ему глухо ответил хор монахов. Напрасно Франтишек старался уловить обрывки латинских слов, слух его воспринимал лишь отдельные слоги. Познания Франтишка в латыни, увы, простирались лишь до эпохи Цицеронова квесторства; он мог вполне удовлетворительно отбарабанить по-латыни констатацию этого факта, равно как и перечень деяний Цицерона. Но как быть?! Голова и руки этого римского писателя и трибуна были прибиты на Римском Форуме еще в сорок третьем году до нашей эры, а песнопение монахов восходит к более поздним временам. Поэтому Франтишек начал ломать голову над гораздо более прозаическими, то есть современными, делами, хотя мы вовсе не хотим утверждать, что они так уж близки ему и понятны. Попросту говоря, Франтишек мысленно возвращал окружающие его бытовые предметы в их прежнее жилище, и у нас есть лишь одна оговорка касательно хода его мыслей: все это только мечта, только игра, вроде игры в кубики, которые, если их правильно сложить, образуют картинку — три котенка с бантиками на пушистых шейках. Как немыслимо увидеть разом трех реальных котят с красными бантиками, так же немыслимо представить себе, чтоб мальчик — пускай пятнадцатилетний, выросший в нелепом амбаре Жидова двора, перестроенном под жилища для батраков, — мог помнить довоенное жилье в пограничной области, которое семья покинула, когда ему было четыре года. Пока доволокли к трактору, еще сильнее побив и без того достаточно побитую мебель, обряд вербного воскресенья закончился, и патер квардиан Бартоломей удобно уселся на матрац супружеской кровати, еще стоящей на земле перед прицепом.
— Сердечно прошу извинить меня, — сказал он довольно безучастным тоном, — за то, что мы доставили вам столько хлопот. Перевозить вещи — неприятное дело. Но… — Тут патер вздохнул и сделал внушительную паузу. — Быть может, вы уже слыхали — нас закрывают. Ликвидируют все монастыри.
Отец Франтишка почувствовал себя обязанным откашляться, но патер только улыбнулся и мановением руки замкнул ему уста.
— Нет, нет, ничего мне не говорите. То, что мы для вас сделали, — сущая чепуха, вам не кажется? Здесь ведь столько места! Столько места — и, строго говоря, для каких-то сказок…
— Отче, опомнитесь! — зашептал ему вахмистр Форман, кивая в сторону верующих, обступивших тем временем трактор «ЛАНЦ-БУЛЬДОГ», прицеп и супружескую кровать, чьи оббитые спинки, боковинки и доски еще покоились в жгучих объятиях крапивы. Потрясенный пораженчеством отца францисканца, вахмистр продолжал, но этих слов уже нельзя было расслышать:
— Мы не одиноки, а заграница этого так не оставит!
Как оказалось, кивки вахмистра были вполне уместны, однако, увы, несколько запоздали. Обе барышни Грудковы явно уязвлены до глубины своих стародевических душ, безраздельно устремленных к Христу. Они так похожи друг на друга, эти две серые мышки, что сегодня, столько лет спустя, очень трудно сообразить, которая из них сказала с раздражением:
[20] От французского «séparé» — отдельный кабинет.
[21] Запрет (лат.).
[22] Слава, хвала и почет тебе, Христос, царю-спасителю, чья отроческая красота стяжала благословение Осанна (лат.).