— Анка, еще раз это сделаешь — сама знаешь, что тебе будет! В последний раз предупреждаю!
Своеобразная трактовка законности доктором Фрёлихом сегодня показалась бы нам до некоторой степени сомнительной, но людям она нравилась, и они долго комментировали и обсуждали всякий его поступок, всякое высказывание — до тех пор, пока опять кто-нибудь не повесится в сарае или не устроит себе выкидыш.
По каким-то непонятным причинам доктор Фрёлих оставил Франтишка последним в очереди, хотя на призыв докторши: «Мужчины!» — тот вошел в кабинет во главе группы человек в пятнадцать: скотников, возчиков из Уезда, прокатчиков, шахтеров, кузнецов, каменщиков, землекопов и поденщиков — частью из самой Гостоуни, частью из других поселков в окрестностях Кладно. Доктор со всеми на ты, и об их недомоганиях он отзывается с грубоватыми шуточками, по большей части невероятно глупыми. Ощупывая мускулистый живот какого-то рабочего с кирпичного завода Задака — рабочий лежал на обыкновенной кушетке, которая, несомненно, служила местом послеобеденного отдыха доктора (под ней валялось не меньше тридцати литровых пивных бутылок[7]), — доктор, фальшивя, напевал песенку собственного сочинения: «У кого монеты — дома тот филонит, у кого их нету — у Задака ломит». Молодого вальцовщика, жалующегося на загадочное колотье в груди, доктор выгнал, примолвив, что, если б это было еще во время войны, ладно, дал бы ему дней десять поваляться в постели, но на четвертом году мира — «сыпь, сыпь отсюда и больше ко мне не лезь!». Вальцовщик попятился в испуге, и всем было ужасно смешно, все казались самим себе важными персонами, словно их связывали с доктором узы суровой мужской дружбы, словно и они принимали участие в изгнании молодого лодыря, и начали вспоминать разные истории о великодушии доктора в период войны; но доктору все это почему-то вдруг перестало нравиться, он торопил пациентов раздеваться, все крепче прижимал пресс-папье к выписанным рецептам, все резче пристукивал латунной поковкой, которой придавливает огромную кучу бумажек. Франтишек, с восхищением разглядывавший большой диплом под стеклом, на котором из всей массы латинских слов ему были понятны только «доктор медицины Эмиль Фрёлих», не успел и оглянуться, как остался в кабинете последним.
— Ну-с, что новенького в Праге? — равнодушно спросил доктор, и Франтишку вдруг стало смешно.
Еще и недели не прошло, как он, после школьного спектакля «Два года каникул» по мотивам Жюля Верна, приехал домой последним поездом, из которого вышли только два пассажира: он сам и доктор Фрёлих. Доктор был пьян и ничем не отличался от уездского пропойцы Воячека. Он мотался по кругу, шлепая в грязной снежной каше, спотыкался о вонючие кучи прошлогодних обрезков свеклы и с явным облегчением углядел Франтишка. «Отведи меня домой», — приказал он парнишке авторитетным тоном.
Отказаться было неудобно, и Франтишек пожалел, что нет поблизости Йирки Чермака с тачкой. Ведь развозить по домам пьяных составляло одно из их любимых развлечений. Летом они вытаскивали упившихся из сплетения ножек железных столов и стульев, расставленных под каштанами, акациями и вязами в саду ресторана пана Гинека, зимой выволакивали их из романтической распивочной того же заведения с черного хода. А теперь надо было тащить доктора одному, без транспортных средств в Гостоунь, до которой час ходу. Доктор Фрёлих время от времени предпринимал подобные вылазки в столицу. Являясь источником всякого рода домыслов и некоторого восхищения, экскурсии эти способствовали его популярности. Обитатели Уезда, Гостоуни и Птиц все еще располагались по ступенькам старой социальной лестницы, и если доктор посещал пражские бордели, где, несомненно, платил крупными купюрами, то это незримыми нитями связывало его с холостильщиком Беранком, платившим мешком пшеницы за подобного же рода услуги, оказываемые в одной из бесчисленных заплесневелых каморок заведения пана Гинека, или с общепризнанным эротоманом, сидельцем табачного киоска Хоцем, валютой которому служил, естественно, табак, точнее, сотня сигарет марки «Зорка» в мягкой упаковке кубической формы.
Сейчас Франтишек не знает, что ответить; он не знает, что имеет в виду доктор, спросив, что новенького в Праге: дела в гимназии, события Февраля{22} или открывшуюся недавно, на праздник св. Матфея, ярмарку. Что его интересует: ярмарочное «чертово колесо», экзотические пресмыкающиеся, напавшие на чернокожих у палатки белого путешественника капитана Гринта Мэча, позиция президента Бенеша в современной ситуации? Но доктор по свойственному ему обычаю никакого ответа не ждет; склонив голову, он рассуждает как бы про себя:
— Игру-то они выиграли. В этом уже никто не сомневается. Коммунисты. Гм. Но они перережут друг друга. В этом уж не сомневаюсь я. Это закон всех революций. Он не знает ни исключений, ни пощады. Дантон, Робеспьер, Французская революция…
Тем самым доктор заронил в душу Франтишка вопрос, на который долго-долго не было ответа. До тех пор, пока Франтишек не узнал, что за время, когда во Франции совершалась революция, в Англии и Соединенных Штатах за самые обыкновенные преступления против собственности было казнено куда больше людей, чем приговорил к смерти за измену французский революционный трибунал. До тех пор, пока ему не стало известно, что за один-единственный день наступления на Сомме в июле 1916 года английские генералы обрекли на истребление больше человеческих жизней, чем их погибло за всю Французскую революцию.
Помолчав, доктор Фрёлих вручил Франтишку справку, в которой было написано по-латыни: «Confectio porci», что в переводе означает «убой свиньи».
С этим курьезным оправдательным документом в кармане Франтишек волен теперь двинуться домой, в Уезд, по весьма-весьма унылой дороге, прямой, как линейка, по дороге, которую замыкает на горизонте невысокий холм с тонким шпилем на башенке францисканского монастыря; позади монастыря — силуэты копров, терриконов и срезанные конусы доменных печей, а направо и налево — только пашни да вороны, нечленораздельно спорящие о том, как давно проложили эту дорогу. Впоследствии Франтишек часто будет вспоминать ее — конечно, отнюдь не с сегодняшним добрым чувством, что так легко получил справку от врача. Такие настроения недолговечны. Нет, он будет вспоминать, как бежал по этой дороге «язык на плечо», если воспользоваться современным выражением, бежал звать доктора Фрёлиха, чтоб тот сделал матери укол; и как он, все так же, язык на плечо, подобно травленому зайцу, подобно гончей, несся в обратном направлении, следом за доктором, катившим на велосипеде. Если сейчас Франтишек, радуясь оправдательному документу, может на ходу решать проблему, как ему за эти свободные дни написать домашнее сочинение на тему «Наш дом (описание)», то для родителей его в это же время тема «Наш дом» приобретает куда более конкретную форму. Беглое упоминание о семье Франтишка далеко не исчерпало ее характеристику. И если Франтишек в своем сочинении соврет довольно некрасиво, описав лишь незначительную часть того нелепого конгломерата «квартир», причудливо соединенных сараями, курятниками, голубятнями, свиными закутами, погребами и сточными канавами, — ту часть, в которой живет его семья, то, да будет сказано в его оправдание, что, имея уже трехлетний опыт учебы в Реальной гимназии имени Бенеша, он, упрощая описание, стремился сделать его более правдоподобным и понятным для других; мы же не имеем на это права. Ибо семья Франтишка, состоящая из семи человек, занимала две комнатушки в бывшем амбаре Жидова имения, который со всем, что в нем когда-то находилось, переделали под жилье. Фантазия тех, кто перестраивал амбар, не знала удержу, ничто их не смущало. Мы не в состоянии описать все эти чудеса, достаточно сказать, что в упомянутом амбаре разместилось шесть семей, насчитывающих в общей сложности двадцать пять человек. Если понятие «пролетариат» далеко отошло от своего первоначального значения, то здесь, в бывшем Жидовом имении, оно полностью соответствовало своей этимологии: proles — потомство. Все жилые отсеки амбара были соединены переходами: то темными, как ночь, то светлыми, с ласточкиными гнездами, то широкими — трактор проедет, то вдруг сужающимися — и двум людям не разойтись. Впрочем, тема «Наш дом» остается чисто академической. Сейчас вопрос — куда положить французскую тетю с ее семейством, которое ежегодно приезжает помогать резать свинью. На убой свиньи — обязательно, но часто тетка гостит здесь и просто так, из чего, естественно, следует, что расположение на ночлег давно продумано. Понятно, часть семьи хозяев «дома» укладывается на пол около печки, сооруженной из молочного бидона. Ах, как красиво раскалялись большие буквы «MOLKEREI» — «МОЛОЧНАЯ»! Для людей нашего времени слова «французская тетя» имели бы куда более экзотическое звучание. Автомобили «пежо», «рено», автомобили всех марок мира, сладостная Франция, недосягаемый Запад, жизнь за железным занавесом, жизнь и свобода предпринимательства… Путь к свободной жизни, тузексовые боны, продается автомобиль из «Тузекса», меховое манто из «Тузекса», зимнее пальто, демисезонное пальто — все иностранных фирм… Но нет, французская тетя подобных реминисценций не вызывала, отчасти потому, что тогда было не то время — хотя мы вовсе не беремся утверждать, что и тогда не нашлось бы людей, которые с удовольствием поменяли бы свою одежду из волокон крапивы и вискозы на платье из более традиционных тканей, — отчасти же по той причине, что тете, простой душе, было отказано в богатствах мира сего. Если б нам захотелось скаламбурить и принять иронический тон, мы сказали бы, что тетя проспала эпоху вышеупомянутых рекламных объявлений. Ибо к тому времени она уснула вечным сном. Но не таков наш характер, да и настроение не то, тем более что и времени у нас не остается, так так тетя со всем своим семейством уже появилась на горизонте. С Франтишком они повстречались на деревенской площади и вот уже входят в калитку бывшего Жидова двора. Идут они гуськом, и это естественно, ибо калитка настолько узка, что мощная тетина фигура с трудом пропихивается через нее, чуть не стирая боками кое-какие неприличные рисунки на столбиках. Итак, впереди могучая тетя, за ней низенький дядя в черном зимнем пальто и черной шляпе, при усах а-ля президент Пуанкаре, далее кузен François (читай, как произносит тетя, — «Франсуа»), от которого сбежала жена-француженка по причине того, что «Франсуа только и знал, что жрать бифштексы» (лапидарное тетино объяснение факта, на какие ныне изводят кипы бумаги при бракоразводных процессах) — послевоенная республика с ее карточной системой распределения продуктов питания и текстильных изделий, понятно, не в состоянии была удовлетворить аппетиты кузена. За этим кузеном следовал его брат Roger (читай — «Роже»), который в свое время до тех пор интересовался любимым заводным паровозиком Франтишка, пока не сломал пружину, после чего положил игрушку в машинное масло в надежде, что его благотворное воздействие снова приведет паровозик в движение; строй замыкал Франтишек. Вот все они проходят уже мимо шести дощатых нужников[8] — в Жидовом дворе помещалось двенадцать семей, так что каждый нужник обслуживал две; мимо шести свиных закутов — ибо лишь половина семей пользовалась привилегией держать свиней; вот они шлепают по слякоти у канавы, где к обуви пристает свиная щетина, а ноги скользят по сорванным копытцам — ибо пять свиней уже забито, остается одна, — минуют годами накапливавшуюся навозную кучу и подходят к крольчатнику под окнами Франтишковой квартиры, причем кролики начинают бешено топотать в своих клетках. У каждой эпохи свой тип женской красоты, свой тип идеального мужчины, у каждой эпохи свои ритуалы прощаний и встреч. И никто не убедит тетю, которая задолго до войны покинула родину из-за безработицы, что на пороге космического века уже нет нужды целоваться и плакать при встрече. Она строго придерживается прежних правил: звучно чмокает всех, плача в голос, что вовсе не мешает ей — мы чуть было не написали «не мешает говорить», словно звуки, издаваемые ею, можно назвать обыкновенной речью, — не мешает ей хладнокровно одернуть дядю: «Veux tu poser ce verre! Cet ivrogne invétéré y claquerait tout en eau-de-vie, si je le laissais faire!»[9]
Здесь уместно заметить, что тетя держала себя истой дамой, перещеголяв даже героинь русских романов прошлого века. Те прибегали к французской речи, когда вздумается, тетя — лишь для того, чтоб обругать кого-либо из членов своего семейства.
В воздухе пахнет смолой, майораном, чесноком, и все, как по команде, натягивают на себя самое худшее тряпье, какое у кого найдется. К первой фазе убиения свиньи не приступают в смокингах. (И все же процесс ошпаривания свиньи на всю жизнь запечатлеется в памяти Франтишка, и всякий раз, как он впоследствии будет приобретать новый костюм, что, конечно, будет случаться не так уж часто, он будет представлять себя в черном или светлом, с иголочки новом костюме, в белой рубашке с незапятнанными манжетами и при галстуке, стоящим над дымящейся лоханью, в которой, осыпанная смолой, валяется грязная, щетинистая туша.) Воспользовавшись моментом, тетя удалилась кое-куда. Не тут-то было! Подобно многому, что изменилось в жизни, уборной на прежнем месте не оказалось.
— Не пойму я здешних людей, — пустилась в объяснения мать Франтишка (тетка приходится ей золовкой). — Прикрепили к одной уборной Зеленкову — евреечка она, вышла за заведующего складом пивного завода, а сама-то из концлагеря вернулась, — так вдруг все заявили, что не хотят иметь общую с ней уборную. А вот то, что Анка заразная, на это им наплевать! — (Анка — та самая Красная Корова, о которой уже упоминалось; мать Франтишка никогда не унизится до употребления этого прозвища — она тоже по-своему дама.) — Сначала-то стали подкладывать под себя бумагу: мол, зараза и через перегородки проникает. Потом переделали замок на ее уборной, но этого показалось мало, потому что у нее-де есть отмычка и она ходит в чужие уборные. Тогда переделали замки на всех, раздали новые ключи к ним, а ей не дали, но Отик (отец Франтишка), когда ему вручили ключ, при всех выбросил его в канаву.
— И правильно сделал, — обрадовалась тетка.
— Да ничего это не решило. Пришлось Отику построить отдельную уборную для нас. Это тут рядом, только смотрите не испугайтесь!
Вскоре тетя вернулась, красная от смеха — но и немножко от досады.
— Ну и удумал же наш Отик! В жизни такого не видала, хотя по всей Франции проехала, от Лотарингии до Марселя!
Дело в том, что отец Франтишка построил нужник вполовину ниже обычного, рассудив — впрочем, довольно верно, — что сидящий человек вдвое ниже стоящего. Ясно как день, что если он полагал таким образом сэкономить себе работу, то изрядно ошибся; впрочем, зачем об этом говорить, он и сам, без сомнения, понял это. Тетя озадаченно качает головой — и это, можно сказать, счастье, так как, ошеломленная странной логикой своего брата, она не обратила внимания на большие деревянные часы с латунными гирями, прибитые к боковой стенке шифоньера. Тоже дело рук Франтишкова отца, мотивированное тем, что к этой боковой стенке шифоньера примыкает кровать и, стало быть, имея часы перед глазами, нет надобности вставать с постели, чтоб выяснить, который час. Но вот уже входят мясник в клетчатой рубашке и пражская тетка с дядей. Уделим им немного внимания, пока мясник проверяет свои ядовито-острые ножи, пока он пьет черный кофе с ромом, заедая чем-нибудь сладким. Угощать мясника сладким — закон: мясник из принципа не ест мясного. Он вегетарианец. А пражская тетя, строго говоря, доводится Франтишку двоюродной сестрой, но по причине большой разницы в возрасте все братья и сестра Франтишка называют ее тетей. Она тощая, невероятно работящая, помощь ее при убое свиньи необходима. Тем не менее появление пражских родственников действует на наше семейство, как холодный душ. Ибо это нелепое семейство, умеющее как-то перебиваться со дня на день, что называется, из кулака в рот, просто не знает, как отнестись к удачливым людям. Мать, держа в охапке тяжелые, бесспорно дорогие шубы пражских родственников, растерянно озирается, не зная, куда бы их положить. Везде шипит пар, повсюду грязь… В конце концов, чтоб не замарать дорогих вещей, она кладет их на кровать в дальней комнате. Двоюродная сестрица Франтишка с супругом — владельцы небольшой лавки колониальных товаров в Пражском Граде. По хозяйке это не так заметно, зато хозяин — копия немецкого фабриканта с картинки в некоем журнале времен протектората. Под той картинкой была надпись: «Он выбился в люди собственным трудом». Одну лишь французскую тетку, кажется, не угнетает присутствие «коммерсанта», торгующего ныне сырами, маринованными огурцами, пряностями, снятым молоком и повидлом. На его лавчонке в кривой, узкой и темной улочке Града тоже красуется новая вывеска на чешском языке: «ЯН ЛИНДНЕР. СМЕШАННЫЕ ТОВАРЫ». В сущности, это отчасти камуфляж, потому что «Ян Линднер. Смешанные товары» торговал всем, в чем ощущалась нехватка в послевоенные годы. Франтишек не мог забыть, как опозорил их этот торговец, когда вскоре после войны увязался за группой земляков, едущих после семилетнего отсутствия навестить родную деревню в освобожденной пограничной области{23}. (Ах да, увлекшись повествованием о забое свиньи и об участниках этого действа, мы забыли упомянуть, что семья Франтишка была в Уезде частицей островка переселенцев, которые в тридцать восьмом году бежали из пограничья внутрь страны, чтобы, как выразился отец Франтишка, в школе его детей не называли так, как называли его самого: «Tschechische Schweine»[10].) Комедия началась еще в поезде. Когда перед прослезившимися земляками открылась причудливая линия Чешского Среднегорья, наш «коммерсант» воскликнул с наигранным восторгом: «Боже, как прекрасны Крконоше! И эти горы хотели отнять у нас немцы!» После такого патетического возгласа отцу Франтишка понадобилось срочно завязывать шнурки на ботинках — он прятал лицо от земляков, которых этот возглас покоробил. Ведь он прекрасно знал, что в то самое время, когда беженцы грузили на свои телеги клетки с кроликами, комоды, будильники и швейные машинки, Ян Линднер постигал в Вене искусство розничной торговли, а позднее, в своей лавке в Пражском Граде, наклеивал по ночам на большие листы талоны от продовольственных карточек и с удивлением убеждался, что годовой оборот его «GEMISCHTE WAREN»[11] составляет миллион. Но в конце концов, кому-то надо было заниматься и этим… Стоя в группке земляков, приехавших навестить родную деревню, перед фотографом, пригнувшимся за своим штативом и спрятавшим голову под черным сукном, Ян Линднер страшно нервничал: как бы его спутники не смешались с обступившими их престарелыми туземцами и новыми поселенцами. Поэтому, как только аппарат щелкнул, Ян Линднер развязал рюкзак и начал предлагать свой товар. Мы сказали «свой», но точности ради добавим, что костяные гребни, пуговицы и всякого рода пряжки были поставлены Линднеру его венским зятем, который, как это ни странно, во время войны сколотил себе на них состояние. Торг был успешным. Сегодня мы сказали бы, что, приговаривая: «Заграничный товар!», Ян Линднер опередил время, ибо он, без сомнения, первым в нашей республике изобрел эту волшебную формулу и с ее помощью воздействовал на доверчивые души. Хоть и был он розничным торговцем, однако никаких иллюзий относительно ценности послевоенных денег не питал и обменивал роговые гребни на мерки яблок, пуговицы на груши, пряжки на огромные запотевшие сливы. Часть своей галантерейной дребедени он предусмотрительно оставил — для вознаграждения земляков, которые на обратном пути тащили до станции его мешки с плодами «сада Чехии»{24}, «этого земного рая»{25}. На что он затем в своей лавчонке сменял это редкостный в послевоенной Праге товар, нам неизвестно.
Если мы отозвались о французской тетке как о «простой душе», то это определение было справедливо только до прибытия Яна Линднера. Ибо, едва сей «коммерсант» с тесной улочки в Граде чешских королей появился в доме, она, под шипение пара и лязг мясницких ножей о точило, обратилась к нему:
— Ну, Енда[12], как дела в лавке? По-моему, у вас ее скоро отберут.
— Да что вы, золовушка, такую лавчонку-то! Много им с нее прибыли, — попыталась мать Франтишка внести примирительный тон, однако Линднер на такую игру не пошел.
— Отберут? Кто это отберет? Вы хотели сказать — отберем? А то бы ведь остались во Франции! Там вы хозяйство арендовали, здесь вам все в руки поплывет! И без всякого труда…
В сопоставлении с последующим развитием событий обе стороны имели весьма романтические представления о будущем. Но тогда это было неудивительно, тогда было достаточно честных, преданных коммунистов, работяг, которые в самом дальнем уголке сердца лелеяли надежду на очень простенькую замену — жилья, положения, оклада, — и столько же находилось наивных мелких хозяйчиков, владельцев кирпичных заводиков, изготовителей разноцветных настоек и повидла, которые по той же самой причине смертельно ненавидели коммунистов, представляя себя уже чуть ли не переселенцами в покрытые плесенью стены бывшего Жидова двора.
— А мы что, не работаем? Мы на шахту только деньги получать ходим?
— А я, по-вашему, хожу в лавку газеты читать? И работаю я не восемь, а восемнадцать часов в сутки, зато я — свободный человек, тружусь на своем, для себя. Вот чего вы никогда не поймете.
— Ну да, куда уж свободнее. Годами ходите через Град, но так заняты, как бы побольше капиталу зашибить, что не нашли времени даже в костел заглянуть!
Тетя не знала, что правильнее было бы сказать не «костел», а «собор».
Тут необходимо пояснение. Через год после освобождения тетя, дядя с усами а-ля Пуанкаре, Франсуа — в ту пору еще с женой-француженкой, — Роже, их сестра Людмила (единственная из теткиных детей носительница чешского имени, потому что была старшей и родилась еще в Чехии), ее муж и две дочери собрались вместе с семейством Франтишка исполнить патриотический долг и посетить Пражский Град. Если б они не так шумели — им чужда была робкая застенчивость жителей бывшего протектората Böhmen und Mähren[13] — и не пахли бы так нафталином и если б их было не так много, они напоминали бы сцену из оперы Дворжака «Якобинец»{26} — оставалось только пропеть: «Много лет, ах, сколько лет мы скитались на чужбине». Проводником, естественно, был избран торговец смешанными товарами. Но он осрамился, позорно осрамился. Они долго ходили вокруг громады собора св. Вита, этого фантома готики, десять раз обошли, да так и не отыскали входа; это рассердило французскую тетю.
— Вы что ж, голубчик, ни разу в нем не бывали?! — крикнула она под самыми окнами Президента Республики.
[7] Узкому кругу друзей служащих пивоваренного завода — например, мастера, помощника мастера или бочара — в знак расположения поставляли пиво в литровых бутылках. Остальные довольствовались бочковым пивом или пол-литровыми бутылками. Пивной завод находился в Уезде и функционировал до 1950 года, потом его прикрыли, а в здании устроили склад зерна, кукурузы, свеклы, бобовых; кроме того, в обширных лабиринтах заводских подвалов Единый сельхозкооператив стал выращивать шампиньоны. — Прим. автора.
[8] Нужники располагались на одной из четырех сторон двора; они были сколочены из досок, имели общую крышу и были разделены дощатыми перегородками. Отверстия от выпавших сучков затыкали бумагой или окурками. — Прим. автора.
[9] Поставь сейчас же рюмку на место! Пьяная рожа, дай ему волю — утопится в водке! (франц.)
[10] Чешские свиньи (нем.).
[11] Смешанные товары (нем.).
[12] Уменьшительное от имени Ян.
[13] Богемия и Моравия (нем.).