Через неделю заявилась Афродита с чемоданами. К тому времени Гавриил Романыч распечатал старый родительский дом, заколоченный досками, и перебрался туда на жительство…
— Так вот… Афродитушка, моя колыбель, — балаганил он, пока домработница мыла пол и наводила в полупустой избе маломальский порядок. — И мышка-норушка присутствует, и лягушка-квакушка… Все как в годы золотые…
Здесь, в этом кутке… видишь след от крюка?.. висела зыбка. Не след думать, что наши родители были глупы или же сентиментальны… Я представляю, как уютно в ней болтался, с жеваным мякишем во рту…
А здесь стоял пузатый… эдакая скрыня, комод. В который влезло бы полное собрание сочинений обоих Дюмов и Боборыкин в придачу…
В окно постучали. Вошла Татьяна попроведать дядюшку. Следом Елизавета Семеновна с кувшином парного молока.
— Это… это, друзья мои, и есть народная жизнь! — веселился Гавриил Романович, расхаживая вприпрыжку по вымытой, свежепахнущей комнате, приобретшей некоторый уют, и восхищенно охлопывая себя по бокам. — О которой мечтаем мы… узники прогресса, и… тита-тарара… и слезы фарисейские при этом льем… Чем не вертоград для души, а? Молоко, тараканы, навоз, кочет под окном… мышка-норушка, лягушка… Все, все, старая… Не буду, не буду, ладно, — сел он с размаху на скрипнувший табурет. — По делу, говоришь, речь вести? Изволь… Возьмитесь-ка тогда за руки, мать и дочь… И дайте взаимную клятву впредь… не искушать друг друга… без нужды… Аминь!..
«Ну… хоть ты его… Понес! Не может по-нормальному», — двинулась первая на выход Елизавета Семеновна. За ней поплелась и Татьяна…
К добротному пятистенку Сил Силыча Гавриил Романович попал не сразу и не скоро, кружным путем. Сначала двинулся он до речки, в окрестностях которой пробродил все утро, что-то бормоча и напевая себе под нос. Оттуда зашел в магазин, где поговорил со знакомыми, потом задворками, миновав добрую половину деревни, вышел к дому своего бывшего товарища детства.
У Сил Силыча схватило от простуды зуб. Он сидел на кухне с компрессом и пил отвар собственного приготовления, когда в дверь постучали…
Не обратив особого внимания — мало ли кто шляется к нему, — он громко зазвякал ложкой о стакан, что означало: хозяин дома, но встречать особо не торопится…
Дверь тоненько пискнула, кто-то вошел. Сил Силыч глянул, искоса и проворно выскочил к порогу…
— Ну ты… ну ты, шельма. Вижу, вижу… в добром здравии и живьем на небеси не взят, — говорил Гавриил Романыч, сжимая обеими руками локоть хозяина. — И не торопись, старый… Не торопись… да…
— И тебе мир и почтение. Рад, — едва наконец выхватил свою руку хозяин. — Проходь, однако… к чаю поспел… Добро поспел, Гавриил Романович… надолго ли? Как, отчего? Садись, рассказывай…
— Ты же ведун… так и угадай?
— Притомился ты, гляжу… Во сне тебя видел, со скрижалью в руке. Как чуялось, токмо…
Гавриил Романыч протиснулся на кухню, между столом и дверью, сел на лавку под большим поясным портретом Буденного…
Внезапно лицо его исказилось, он схватился обеими руками за живот, в то время как хозяин бегал по комнатам, разыскивал невесть где оставленную челюсть…
— Ты, однако, молодец, Гавриил… зашел, — появился Сил Силыч, хлюпая протезом во рту… — Клык токмо мочи не дает. Не соберусь вырвать… Скольки уж не виделись? Лет с двадцать? Более? Слышу порой, что наезжает… а ко мне нет, молчок. Ну, ладно, полагаю, брезгует… в чины, ровно, вышел человек. До Силантия ли?
— Чины, брат… чины, да… брат, — выпрямился потихоньку Гавриил Романыч, отхлебнул из налитого ему стакана. — Ты прав, старый. Каюсь, грешен… Суета сует одолела… Чин у меня равноапостольский — завкафедрой древнерусской литературы. Ну, рассказывай, старый… Как архангелы поживают? Что пишет апостол Петр? Колдовать-то не бросил? Дом у тебя, смотрю, полная чаша, и вообще… молодцом…
— Дух бодр, а плоть немощна, Гавриил. Пищи просит… Надсмехаешься все. Вижу, что не с добра… Забросил все к ляду… живу огородом да молитвами. Пенсию хлопочу… Может, тебе морошки подложить? Поречки свеженькой… Пользуйся… Я чичас, пока… Зуб… Гад… О-о!..
— А ты… кроткий, божественный старичок… поведай мне, что есть истина, а что есть тлен. И отчего скучает душа, хотя бы она должна возвеселиться при этом… При этом… возвеселиться, да! Но отчего же… скучно и пошло… Гм.
— Загадками выражаешься, Гавриил. Нехорошо это, при старом-то товарище… Я в университетах не обучался. До всего самосейкой возрос. И в тонкостях твоих не мастак… извиняй уж…
— А я, брат, сподобился. И университет закончил, и кандидатскую защитил, и публикаций не счесть… А вот не знаю, что есть душа… не могу этого, Силантий, представить. До этого не дошел…
— Облегчись, Гаврюха. На кой тебе ляд это все? На родину токмо прибыл… Как сам-то ты? Пишешь статьи али что? На какую тему? Если не таинственно…
— Тема у нас одна, Силыч… Пошлость и глупость… Да, брат, могу тебе похвастать, съездил я в те года на нашу прародину, в деревню Кузькино… на Брянщине она теперь. Одни ведьмаки да ведьмы на месте, как и у вас же нечто подобное…
Молодики все по большим городам гуляют… Шесть отпусков я на Брянщине провел, собирал фольклор. Потом кинулся издавать свои «Плачи и заклинания», а мне говорят: четыреста экземпляров, не больше, и говори спасибо… А я, старый, уважал больше всего в жизни чистое, самородное слово. Ради этого и понужал себя… Перемрем мы, старики, расплодится, боюсь я, после нас всякая дрянь… сплошной канделябр, жаргон, поделки, а не… самоцвет мерцающий… Так что и оставили меня с носом.
— О-о!.. Опять заныл… Может, тебе, Гавриил Романыч, водочки поднести? Я чичас…
— Оставь, брат. Не до того.
— Болеешь ты, я вижу. Что у тебя?
— Язва, Силантий. Натуральная… Не о том речь, а о душе опять же. Каюсь я, старый… и рыдаю… Расположился я в жизни с уютом… как на тысячелетие. Уют любил, грешный. Одного хрусталя у меня четырнадцать сортов, из четырнадцати стран. Коллекционировал я в молодости… Книг редчайших — полки ломятся. Глянул бы ты, у меня в квартире чего только нет. Чего только нет. А кому все это оставлю, на кой хрен… Евфросинья-то моя… Душа у нее ангельская, кроткая… Попадется какой ухарь… продаст, пропьет…