Он ушёл. Я сказал Вере Николаевне спасибо.
— Благодарить не за что, — сказала она, не оборачиваясь. — Я передала то, что пришло. Пришло бы «арестовать» — передала бы так же быстро.
Подрядчик ждал меня во дворе у колодца — невысокий китаец с широкими кистями рук, на правой щеке светлел старый порез, будто когда-то чиркнули ножом и передумали. Рядом стоял второй, повыше, в русском пиджаке поверх китайской рубахи, с ямочкой на подбородке. Прежде чем заговорить, он поправил рукав, и пальцы у него оказались длинные, как у настройщика роялей.
— Павел Чэнь, переводчик господина Лю Шэна, — сказал он. — Вчера, до налёта, вы посылали за господином Лю. Он пришёл.
Лю Шэн поклонился и заговорил — долго, с улыбкой, плавно поводя широкой ладонью, будто показывал мне сад, где каждое дерево посажено в мою честь. Я вслушивался изо всех сил. Колени перед Гриневичем у меня остались ладыгинские, так, может, и язык остался: поручик прожил тут не первый месяц. Не осталось ничего. Слова текли мимо, как вода мимо опоры моста, и ни одно не зацепилось, только внутри длинной речи два раза щёлкнуло что-то короткое и твёрдое, похожее на число.
— Господин Лю желает вам здоровья после вчерашнего, — сказал Павел. — Люди с завтрашнего утра, работают от света до полудня, в жару отдых, потом до темноты. Плата за день вперёд, кормит ваша кухня. Вчера у ваших вагонов ранили его грузчика, лечит ваш фельдшер, а за дни, что грузчик не работает, платите вы. И пока ваши солдаты не пройдут путь и не скажут, что там никого нет, его люди на перегон не пойдут. Это отказ, не торг.
Лю говорил минуты три, Павел — полминуты, и в той жизни я отдал бы за такого человека на планёрках годовую премию.
— Солдаты пойдут сегодня, — сказал я. — Как только скажут, что чисто, люди выходят. Плата вперёд, каждое утро, при мне. За грузчика заплачу.
— Вы сказали «люди выходят», — сказал Павел. — Чьи люди? Рабочие господина Лю или путейцы мастера Петрова?
— Рабочие Лю Шэна.
Павел перевёл. Лю Шэн подумал и заговорил снова, уже короче и без поклонов. В конце он улыбнулся и прибавил что-то, отчего Павел помолчал, прежде чем открыть рот.
— Господин Лю предлагает так. Сегодня, пока солдаты ходят, его люди грузят на разъезде рельсы и накладки. На это он согласен. — Павел поправил рукав. — И ещё он говорит, чтобы господин поручик в этот раз сам впереди не бегал. Мёртвый поручик плохо платит.
— Переведи: договорились.
Дрезина у Бориса Ивановича нашлась своя, станционная: платформа на четырёх колёсах, посередине коромысло с рычагом, спереди на крюке фонарь. Борис Иванович выдал её с условием, что дальше первого места, где путь нехорош, она не пойдёт, и при мне положил бумажку о выпуске под ту же чернильницу. Рычаг с моим плечом был мне не по силам, качать встали Крылов и двое солдат, а третьим, без спросу, влез на платформу солдат с письмом.
— Ерёмин, ты куда? — спросил Крылов.
— Так я ж стрелок, господин унтер-офицер, и глаз у меня вострый. — Ерёмин похлопал себя по груди, где хрустнула бумага. — И письмо при мне, на ходу допишу.
Перед выездом Крылов отнёс щенка к кухне, присел на корточки и заговорил с ним тем же неторопливым голосом, что вчера под рампой.
— Остаёшься при кухне. Сапог Марьи Тимофеевны не грызть, под вагоны не лезть. Марья Тимофеевна тут старше всех по званию, даже старше их благородия, слушать её беспрекословно. Если стрельба — лечь и ждать. Ждать, Жук, это тоже служба.
Щенка, выходит, звали Жук. Потом Крылов вернулся, присел на полминуты на рельс заброшенного тупика, где давно ничего не ходило, и только тогда встал к рычагу.
Выехали за полдень. Путь на юг шёл чуть в горку, едва заметно глазу, но рычаг замечал: солдаты дышали в такт коромыслу, и через версту рубахи у них на спинах потемнели. Ерёмин сидел на краю платформы, свесив ноги, с письмом на колене.
— Ваше благородие, а «пребываю» — это через «е» или через «и»? Ротный писарь говорил — через «и», а писарь у нас грамотный, только пьющий.
— Через «е».
— Через «е», — повторил Ерёмин и вывел, высунув кончик языка. — «Пребываю в добром здравии, чего и вам желаю». Матка любит, чтоб красиво… Ваше благородие, а вон там рельсов нет.
Рельсов не было: сажен на десять путь лежал голый, одни шпалы, как рёбра у дохлой лошади, и дрезина встала, не доехав до края. Работали здесь не взрывом, а руками и знали, что делают: накладки сняты, болты унесены, костыли выдернуты, на шпалах свежие задиры от лома, а рельсы лежали под насыпью в бурьяне, аккуратно, рядком, как сданный инструмент.
Крылов опустился на корточки там, где земля у шпал была вытоптана.
— Вчерашние. Обувь мягкая, не сапог. Шесть-семь человек. — Он поднял голову и посмотрел вдоль насыпи на юг. — Ушли туда. Это вижу. Дальше не вижу.
— Дальше посмотрим ногами. Ерёмин и ты, — я кивнул солдату постарше, с седой щетиной, — при дрезине. Глядеть во все стороны. Крылов, со мной, и ты тоже.
Шли по шпалам, Крылов чуть впереди и сбоку, солнце било в глаза. Гаолян по обе стороны насыпи стоял неподвижно, хотя ветер был: я чувствовал его на мокрой шее. Второй разрыв оказался выше по уклону, почти в версте от первого, и был сделан той же рукой. Следов здесь было больше, и одна натоптанная дорожка уходила с насыпи налево, в гаолян, на восток.
— Не нравится, — тихо сказал Крылов. — Тихо больно.
Кто-то рассчитывал, что мы провозимся с починкой долго, а он всё это время будет на нас смотреть. Мы пошли назад быстро, но не бегом. Дрезина стояла у первого разрыва, Ерёмин сидел на ней с винтовкой на коленях и опять писал. Нам до неё оставалось полсотни шагов, когда фонарь на передке звякнул и слетел с крюка. Звук выстрела пришёл следом, справа, с востока.