Вздрагиваю.
В нагретой за день комнате по-прежнему стоит запах мяты, а Мих мертв уже почти шестнадцать лет.
Позже, лежа в кровати, я слежу за тем, как отсвет уличного фонаря отражается на потолке – свет, который мы в детстве принимали за призрака в саду.
В шкафу что-то начинает шуршать, и я зажмуриваюсь, прогоняя мысли об острых зубах маленьких насекомообразных существ.
Мне снится берег реки. Запах тины, панцири улиток в песке, крылья сонных стрекоз над водой переливаются радугой.
Мы с Михом играем здесь, когда удается сбежать из-под надзора взрослых. Потом нам влетит, конечно. Я верю, что в воде живут водяные, готовые любого утащить на дно, поэтому мы всегда ходим на реку только вдвоем. Бабку почему-то это все равно не устраивает.
Но Мих водяных не боится.
– Я знаю, что не утону, – беспечно смеется он, когда я со слезами на глазах прошу не ходить к воде одному.
Я каждый раз замирал, глядя в его глаза, синие-синие рядом с синей рекой и синим небом.
Никто не умеет смеяться так, как Мих.
– Откуда ты знаешь? – Я упрямо дергаю его за руку.
Мих опять смеется, заливая синим смехом синий берег:
– Просто знаю. Но если умру, ты меня обратно зови. Для тебя всегда вернусь.
Я просыпаюсь и смотрю в потолок. Сон яркий, не выходит из головы, и слова друга все еще ясно звучат в памяти.
Мих не утонул в реке.
Однажды утром он исчез, не пришел, словно не было его никогда. Весь день взрослые со всего поселка искали его, но нашли только под вечер, на окраине леса.
Я так никогда и не узнал, от чего он умер. Не помню, сказал ли мне кто-то вообще о его смерти. Я просто откуда-то знал, что мой друг больше не придет.
На следующий день мать приехала из города, они с бабкой долго кричали друг на друга на кухне. Я забрался под одеяло в своей комнате и думал, что одному под ним гораздо темнее.
На следующий день в жаркий, тягучий полдень я стою на берегу речки – воздух пахнет гарью, вода мутная, сам берег засыпан битым стеклом и пакетами из-под чипсов, стрекоз больше не видно.
Я долго вглядываюсь в течение, и в какой-то момент мне мерещится движение среди ила.
Но я трясу головой, и вода вновь становится просто водой.
Возвращаюсь в дом – через поселок и до окраины, Андреевка всего-то на три улицы, но за это время все равно успеваю задуматься настолько, что при виде человека у дома спотыкаюсь от неожиданности. У калитки, в тени от старой липы, стоит Татьяна, в руках тарелка, накрытая полотенцем. Я неловко улыбаюсь – из головы выпало ее вчерашнее обещание.
При виде меня ее лицо будто подсвечивается изнутри, глаза – теплая карамель и скорлупа каштана – ласково мне улыбаются.
– На речку ходили? Что ж вы без панамки-то! Жарко же, солнце печет, голову берегите.
Она продолжает причитать, пока я отпираю калитку, проходит со мной на участок и останавливается у крыльца. Мне неловко, я переступаю с ноги на ногу и пытаюсь подобрать слова для разговора, но Татьяна, кажется, этого не замечает, только улыбается все так же светло.
– А вы давно тут живете? – выдавливаю я из себя наконец какое-то подобие социально приемлемой речи.
– Ой давно, лет семнадцать уже как. – Татьяна кивает, сует мне тарелку в руки и тяжело опускается на ступеньки крыльца. – Уф, ну и жара. Да как прошлая хозяйка, Светлана Игоревна, съехала, мы почти сразу дом купили. Я беременная первым сыном была еще, говорю мужу: хочу дом, и все тут, хоть убейся.
Я пропускаю мимо ушей почти все, что она говорит, – тень от веранды до меня не достает, но мне отчего-то вдруг становится холодно. Закрываю глаза, со стороны слышу, как голос, не мой, как будто чужой, спрашивает:
– А почему прошлая хозяйка дом продала, не знаете?
Татьяна охотно отвечает, голос – мерный стук молоточков по вискам: