— Пятым — растирка от ломоты, на злых травах. Гребцам, плотникам, старикам.
— Перец бы в неё. — Дед почесал бороду. — Есть у меня перец, злющий, арабский ещё… Жечь будет — куда там бане.
Мы накидали ещё с полдюжины — дед вошёл во вкус и предлагал уже больше моего. Дощечка его покрылась царапинами сверху донизу. А Радко всё это время сидел тихо, как мышь при коте, и только глаза его делались круглее с каждой строкой.
Я повернулся к нему.
— Дыши, Радко. Теперь твой черёд.
И Радко задышал.
Он вскочил с лавки, будто под ним угли развели, прошёлся по пятачку туда-сюда, потирая руки, — и остановился перед дощечкой с дедовыми царапинами, как воевода перед картой.
— Так, — сказал он совсем другим голосом. — Так-так-так… Батюшка. Дед. Слушайте теперь меня, и не перебивать — ты сам велел по порядку, вот и будет по порядку… Товар у нас — какого нет ни у кого. Стало быть, и продавать его надо не как у всех. Первое это имя. Всякому зелью — своё имя, и чтоб на языке каталось. «Настой дубовый» — тьфу, забыл через шаг. А вот, скажем… — он пощёлкал пальцами, — «Зубная тишина»! А? Купила баба «тишину» — и всей улице расскажет, что купила!
— Балаболка, — сказал Грек, но писало, я заметил, потянул к дощечке.
— Второе — склянка! Зелье никто не видит, батюшка, зелье в брюхе. А склянку — видят! Склянка на полке стоит, к куме приходят — а она сто-ит!.. Значит, для рядов — склянка дорогая, стеклянная, с воском, с печатью. Чтоб её выкинуть жалко было!
— А для бедных улиц — глина простая, — сказал я. — И цена в медяк.
Радко поперхнулся на всём скаку.
— Это… как это — в медяк? — Он поглядел на меня с искренним страданием. — Батюшка. Побойся. Зубная-то — да её ж по гривне брать будут! По гривне, и в очередь встанут! А ты — медяк…
— В рядах — по гривне. Богатым, в стекле, с печатью. А на посаде — то же зелье, в глине, за медяк. — Я поглядел на него. — Себе в убыток. А убыток кроет боярина гривна.
В башне стало тихо. Радко открыл рот. Закрыл. Посмотрел на Грека — Грек пожал плечами: сам, мол, с ним разбирайся, я его давно бросил понимать.
— Поперёк всякого торга… — начал Радко жалобно.
— Голова. — Бес подал голос со своего сундука, и голос был серьёзный. — А ведь я, кажись, понял… Бедный мужик медяк заплатит — а помнить будет год. И детям расскажет. И как ты кликнешь — он придёт. Так?
— Так, Бес.
— Во! — Гнус аж подпрыгнул. — А я по-своему скажу, по-простому! Вот про кабатчика мне сказывали — первую чарку задаром наливал. Задаром, понял⁈ Все думали — дурак. А к нему полреки ходило, и вторую-то чарку — за куны!.. Хитрю-ющий был мужик, царствие ему…
— Тьфу на тебя с твоим кабатчиком, — сказал Грек. — Тут дело чище… — Дед отложил писало и поглядел на меня поверх дощечки, по-стариковски. — Я, наёмник, на юге видал, как богатые лечатся и как бедные помирают. Через улицу друг от друга… Делай свой медяк. Я варить буду — мне без разницы, в стекло лить или в глину, зелье-то одно… Только уговор такой — на посадской лавке чтоб моего имени не было. А то потянутся ко мне во двор со всякой болячкой — а у меня работа.
— Потянутся к лавке, — сказал я. — На то она и лавка… Волк. Ты чего молчишь? По роже вижу — считаешь.
Волк стоял у косяка, руки на груди.
— Считаю, — согласился он. — Только не серебро… Ты вот что сотворил, Кормчий, понял ли: у братчины — серебро, у Путяты — дружина, у попа — Бог. А у тебя теперь будет то, чего ни у кого из них нет. Тебе всякий двор в этом городе будет должен. — Он покачал головой.
— Именно так, Твердислав, — сказал я. — Теперь доли обсуждаем, и по рукам. Затея моя, знание моё, серебро на обзаведение — тоже моё. Кубы, стекло, обе лавки, всё на мой счёт. Потому — половина моя. Вам по четверти на брата. Тебе, дед, — варить и рецепты в голове держать. Тебе, Радко, — прилавки, имена твои звонкие и счёт… Ну?
— По рукам!!! — Ладонь Радко хлопнула о мою раньше, чем я договорил.
Грек не спешил. Скрёб бороду, глядел на корчагу.
— Половина ему, — проворчал он наконец. — Грабёж… по-учёному обставленный. — И подал руку. — По рукам, наёмник. Только рецепты — в мою голову, писать ничего не стану и подмастерьев к кубу не подпущу. Помру — тогда наследуйте.
— Живи давай. Ты у меня лет на двадцать вперёд расписан.
— Видали? — Дед обернулся к ораве и ткнул в меня пальцем. — Вот так и живу. Помереть — и то по его росписи… Всё, ироды, ступайте. У меня медник, у меня гончар, у меня крышка эта чашей… — Он уже не с нами говорил, он говорил с кубом. — А ты, — палец нашёл Гнуса у самой двери, — ты корчагу-то поставь. Поставь, я сказал. Вот же ж послал бог компанию…
Вышли мы в сумерки. Каменный конец засветился окнами, от реки тянуло прохладой, и позади, в дедовой башне, уже гремело железо — Грек не стал ждать медника до завтра.