Княгиня, видимо. Вот с неё и начнём.
У ворот я остановился, и тиун согнулся так, что ключи звякнули о колено.
— Батюшка… кормилец… — Голос у него дрожал и рвался. — Мы люди смирные, мы противу тебя не… ты только скажи, чего надобно, мы всё…
— Разогнись. — Он разогнулся, но глядеть в глаза не смог, глядел в грудь. — Ты тиун?
— Тиун, батюшка. Онисимом звать. Двадцать лет при городце…
— Вот и служи дальше, Онисим. Городец живёт, как жил. Никого не трону, ничего не возьму без счёта. Спрос с тебя будет хозяйство держать и врать мне поменьше. Сдюжишь?
Он закивал так, что я испугался за его шею. Поп рядом осенил меня крестом то ли благословил, то ли отгородился. А я пошёл к воротной тени. К женщине в тёмном.
Она не двинулась мне навстречу ни на шаг. Стояла прямая, сухая, руки на плечах детей, и глядела на меня. Вот она-то глядела прямо в глаза.
Лет тридцать. Тёмный вдовий плат уже успела надеть. Лицо из тех, что в девках зовут пригожими, а к тридцати — твёрдыми. Под глазами залегла тень, но глаза сухие. Отплакала своё раньше или на людях слёз не носит — судя по осанке, второе.
Дети с ней — мальчик лет десяти и девочка младше. Девочка жалась к матери и глядела на меня, как на грозу из-под лавки. А мальчишка…
Мальчишка глядел, как я бы глядел в его годы на человека, убившего моего отца. В упор глядел, не мигая, с сухой белой ненавистью. Пальцы его комкали подол материного платья, и я понял — он бы кинулся. Прямо сейчас бы кинулся, с кулаками, если бы материна рука не лежала у него на плече.
— Княгиня, — сказал я.
— Была княгиня. — Голос у неё был сухой и какой-то стёртый. — Теперь кто — тебе видней. Ты нынче всем тут имена раздаёшь.
По толпе за моей спиной прошло и стихло. Смелая. Или всё равно ей уже.
— Имя у тебя своё есть, — сказал я. — Как звать?
Она помолчала. Не ждала такого вопроса.
— Предслава.
— Вот и будь Предславой, а не «была княгиня». Слушай меня, Предслава, я скажу один раз и при людях, чтоб после не перевирали. — Я говорил на весь двор, и двор замер. — Двор этот — твой. Живи с детьми, как жила. Кормление тебе с городца пойдёт, как вдове положено, — Онисим отпишет. Тебя, детей твоих, дом твой не тронет никто. Моё слово на этом.
Она глядела на меня, и в её глазах впервые шевельнулось недоверие. Так глядят на слишком хорошую цену, ища, где обман.
— А взамен? — спросила она тихо.
— А взамен ничего. Мне с баб и сирот брать нечего.
По мальчишке мои слова хлестнули, как прутом. Он дёрнулся под материной рукой, и его прорвало.
— Ты!.. — Голос сорвался на петуха, но он не остановился. — Ты моего отца убил! Ты!.. Вырасту — я тебя найду! Найду и убью, понял⁈ Понял⁈
— Ждан! — Мать рванула его к себе, закрывая собой, и впервые за весь разговор в её голосе прорезался страх.
Двор охнул. Тиун Онисим стал белее собственной лысины. Я слышал, как за спиной у меня кто-то из гридней потянул воздух сквозь зубы.
Мальчишка глядел на меня поверх материной руки — белый, трясущийся, с мокрыми от злости глазами — и ждал. И мать ждала, вцепившись в него. Весь двор тоже ждал, что сделает страшный человек с громом мальцу, который при всех пообещал его убить.
Я посмотрел ему в глаза.
— Как, говоришь, звать тебя? Ждан?
Он молчал, дышал рвано.
— Слушай меня, Ждан. Про отца твоего я тебе ничего говорить не стану. Ни худого, ни доброго. Не мне про него тебе рассказывать — вон, мать есть, она расскажет. Или люди расскажут. — Я говорил негромко, ему одному, но во дворе было так тихо, что слышали, поди, и на стене. — А что до «найду и убью» — то дело твоё, и слов твоих я у тебя не отнимаю. Мужчина сказал — мужчина в своём праве. Подрастёшь, выучишься держать оружие — приходи. Коли жив буду — сядем, поговорим. А там уж как выйдет.