Июль 1943 года. В районе Изюма беспокойно. Днем и ночью воздух сотрясается от гула орудийных раскатов. Еще как будто совсем недавно степь колыхалась здесь золотым морем и ветер, набегая, клонил к земле налитые янтарным зерном колосья. А теперь на почерневшую, изрытую глубокими воронками землю падают не спелые зерна, а вражеские снаряды, бушуют над землей ураганы свинца и стали. И кажется, что вся эта израненная, охваченная пламенем земля стонет — не осталось на ней ни одного неискалеченного дерева, ни одного необожженного куста, ни одной травинки.
В сводках Совинформбюро о нашем районе почти не упоминают. Разве только изредка промелькнет какая-нибудь скупая фраза, вроде: «Войска Третьего Украинского фронта, под командованием генерала армии Малиновского, продолжают вести в районе Изюма разведывательные бои местного значения». Вот и все. Некоторых бойцов это задевает за живое: «Видали? Мы здесь, значит, вроде бы на курорте! Вот так разведывательные бои!..» Только опытные командиры принимают такие сводки как должное — послушают, усмехнутся: «Что, герои, обидно? Сводят на нет все наши подвиги? А масштабы нынешней войны вы себе представляете? У нас-то здесь и правда бои местного значения — пока ведем разведку боем. А без такой разведки и широкого наступления не бывает. Понятно? Ну, то-то!»
Если смотреть на передний край нашей обороны в бинокль, за черной полосой развороченной земли видна светлая речная гладь. Это Северный Донец. Вода в нем чистая, прозрачная. Солдаты называют ее зеркалом. И впрямь — зеркало своего рода. После каждого боя в реке остаются трупы, и утром видно, сколько среди них наших, а сколько гитлеровских солдат.
Противоположный берег поднимается перед нами высокой отвесной кручей, прямой, как стена. Там, наверху, расположились немцы. Удобно расположились — ничего не скажешь — на «господствующей высоте!» Вдоль всего берега тянутся в три ряда их траншеи, огражденные широченной путаницей колючей проволоки. Через каждые сто метров — дот! И каждый дот — крепость, сторожевой дракон, из пасти которого извергается пламя.
Мишень мы хорошая — сидим в низине. Перед нашими укреплениями ни холма, ни леса — одни только редкие сосны. Стоит какому-нибудь бойцу высунуть голову, как с той стороны всю линию траншей прочешут пулеметными очередями, а то и минометным огнем. Наши батареи открывают ответный огонь, и начинается артиллерийская дуэль — кто кого заставит замолчать. Теперь уже эти дуэли чаще заканчиваются в нашу пользу — наши разведчики успели хорошо изучить места расположения немецких орудий.
Днём ещё сравнительно тихо. Главное начинается ночью. Каждый день, с наступлением темноты, на том берегу чувствуется оживление — гитлеровцы готовятся к очередному бою. Каждую ночь они пытаются перейти в наступление, под прикрытием артиллерийского огня форсировать Донец. Но теперь уже не сорок первый год. То, что удавалось им тогда, не удается теперь, и каждую ночь они терпят поражение — отходят обратно, оставляя в реке трупы своих солдат.
Утром — опять затишье. Немцы народ аккуратный, во всем любят порядок, утро у них — время отдыха. По утрам батареи напоминают о себе реже; они как будто только переругиваются, изредка окликая друг друга: «Эй вы там! На месте?! Не убрались еще?!» — «На месте! Получай обратно!» — «Бах-х-х!! Ба-бах-х-х!!» — «Давай еще! Скоро встретимся!» И снова тишина.
С заходом солнца вновь начинается возня на том берегу, опять артиллерийская подготовка, а за ней — ночной бой. И хотя позиция у гитлеровцев — удобнее не придумаешь, а мы перед ними как на ладони, в ходе этих ежедневных боев все яснее становится, что мы силу накопили и не отступим больше, погоним их скоро далеко за эту реку, которая и в самом деле превратилась в зеркало — каждое утро показывает и нам и им, что времена, ох, как переменились!
В одну из таких ночей наши гвардейские части не только не позволили немцам форсировать Донец, но перешли его сами и врезались в их оборону; а потом двинулись дальше, расширяя прорыв, открывая дорогу для идущей сзади армии. Впереди, за этим коридором, был порог того большого будущего наступления, которого так ждал каждый из нас. И теперь все яснее чувствовалось, что где-то рядом, совсем близко, идет концентрация сил для широкого, развернутого наступления.
Я иду с заданием от фронтовой газеты. Это мой первый выход на передний край. Иду отыскивать Энскую гвардейскую часть. Приказано написать несколько очерков о героях прорыва.
Жара стоит удушающая. На небе ни облачка. Шагаю открытым полем. Узкая тропинка, извиваясь, то и дело ныряет в глубокие овраги. Свернул я на нее потому, что по дороге идти невозможно: поднимая тучи серой пыли, там одна за другой мчатся тяжелые военные машины. Я с ног до головы покрыт этой пылью, и вот не выдержал — иду напрямик, через изрытое воронками поле, туда, где вдалеке темнеет полоска леса. День близится к концу. Это и хорошо и плохо…
Удивительная почва в этих краях: то чернозем, липнущий к сапогам, как глина, то сплошной белый известняк! Овраги и те какие-то непривычные — не овраги, а глубокие обрывы. Заглянешь вниз — с обеих сторон крутые белые стены, как будто выложенные руками искусного мастера.
Шагаю. Тропинка то стелется передо мной, то исчезает возле нового оврага. Тишина. Словно и нет вовсе войны. И вдруг, как будто подслушав мои мысли, раздался первый залп! Грохнул совсем близко. За ним — второй. 14 сразу, тяжело ухая, заговорила, кажется, вся — и наша и немецкая — тяжелая артиллерия. Земля буквально заходила у меня под ногами, поле задрожало от ударов врезывающихся в него мин. Впереди, вдоль всей полосы леса, фонтанами взлетели комья земли.
Странное это чувство: только что ты был самим собой, шел, думал о чем-то… и вдруг превратился в дичь, за которой охотятся. А спрятаться некуда — кругом открытое поле, и по всему полю носится смерть, гонится за тобой с присвистом, грохотом, завываниями, ищет тебя для того, чтобы превратить в ничто, в груду корчащегося мяса.
Уже потом, спустя много лет, я узнал, что такие минуты бывали у многих, впервые попавших под минометный обстрел. Но тогда страх боролся во мне со жгучим стыдом, и два эти чувства, переплетаясь, полностью овладели всем моим существом. Верх брало то одно, то другое. Тщетно пытаясь преодолеть сотрясающую меня дрожь, я с яростью твердил себе: «Не смей! Не смей дрожать! Слышишь?! Ты солдат!» Но сердце никак не хотело прислушиваться к этому доводу — оно то замирало, то начинало стучать так, что стук его отдавался у меня в ушах, будто гул огромного колокола. Колокол находился во мне и моментами заглушал даже грохот рвущихся мин. Удар! И опять вой, и грохот, и фонтаны земли, и гул огромного колокола, который во мне. Я даже не догадался упасть, прижаться к вздрагивающей земле — продолжал стоять на подкашивающихся ногах посередине поля. «Иди! Ты думал, война — это праздничный той?! Иди, трус! Нет, ты пойдешь!» И мои два «я» — то, которое дрожало, и то, которое приказывало, потому что ему было стыдно, — пошли, двинулись вперед. Свинцовые негнущиеся ноги медленно понесли меня к лесу. Но чем ближе придвигался лес, тем чаще становились автоматные очереди.
Потом что-то подхватило, бросило меня на землю. Я крепко вцепился в нее, прижался к пересохшим черным комьям и в то же мгновение увидел чьи-то большие неподвижные подошвы. Они были прямо передо мной — подошвы сапог убитого солдата. Он лежал на спине, широко раскинув руки. Лица у него не было. Вместо лица было расплывшееся красное пятно. Хоть бы кустик поблизости, хоть бы что-нибудь, за что можно спрятать голову! Еще крепче прижимаюсь к земле… И совершенно отчетливо слышу шорох шагов. Осторожно поворачиваю голову, скашиваю глаза… По полю идут два парня в маскировочных халатах, расписанных причудливыми узорами в цвет земли и листьев. Парни прошли мимо меня, спокойно разговаривая. Один из них — молодой, смуглый, похожий на казаха, — обернулся, внимательно посмотрел:
— Не ранены, товарищ санитар?
— Н-нет…
Оказывается, у меня стучат зубы. Он усмехнулся.
— Ничего! Это пройдет! Еще как будете тащить раненых с передовой!
И, не замедляя шага, они прошли мимо меня. Почему он принял меня за санитара?.. A-а, я все лежу рядом с трупом! Я снова уткнулся лицом в землю, но теперь уже не от страха. Они шли и спокойно обсуждали что-то, а я лежал перед ними, распластавшись, как лягушка!.. Вот когда я всем своим существом почувствовал смысл пословицы «Позор страшнее смерти!» Теперь я не слыхал уже ни воя снарядов, ни свиста пуль. Обстрел продолжался, но во мне сразу все стало на место. Я переждал, пока эти ребята скроются в лесу, и вскочил на ноги. «Так тебе и надо! Получил? Очень хорошо!»
Теперь-то я спокоен! Чуть пригнувшись, но уже по-человечески, с достоинством иду к лесу. Иду быстро, не глядя под ноги… и вдруг лечу куда-то вниз! Чудом успеваю выставить вперед руки… и оказываюсь на четвереньках в глубокой траншее.
— Ух! Живой, чи нет?
Надо мной склонилось добродушное лицо усатого пожилого солдата.
— Живой, хлопец? Чи пораненный?
Молчу. Сижу и потираю ушибленное колено. Солдат, понимающе посмеиваясь, смотрит на меня:
— Чого ж ты, солдат? А? Перелякався, аж вынтов-ку бросив? Ну, чого мовчишь? Нэ контуженый?
Его лицо сразу делается озабоченным. Не знаю, что сказать, молчу от злости на себя, от стыда — хороший, должно быть, вид у меня: по-дурацки свалиться в траншею! Пусть уж думает, что я контуженый. С трудом встаю. Ладони ободраны в кровь. Снимаю плащ-палатку и начинаю сосредоточенно отряхивать ее. Но без плащ-палатки видны мои погоны. Солдат посмотрел на них, мгновенно перестал улыбаться — как будто стер усмешку с лица. Подкинул к виску руку:
— Простите, товарищ старший лейтенант! Нэ распознав!
Теперь, вероятно, следует улыбнуться мне. Но что-то не очень мне это удается. Долго прокашливаюсь. Голос звучит хрипло. Говорю, кто я, и спрашиваю, как пройти. Солдат с готовностью показывает: