В указанных мною местностях много можно услышать крайне оригинальных рассказов о приисковых рабочих, ярко характеризующих их нравственный уровень. Так, например, один рабочий, которому при расчете на приисках довелось получить на руки всего только несколько рублей, воспользовался оплошностью своего приятеля, получившего на руки около сотни, и украл у него все деньги. Тот и не подозревал настоящего вора. Вместе пришли они в село, вместе с вором он кутил, не подозревая, что кутит на свои же деньги, и вместе с ним попал снова на работу на те же прииски. Получив на другой год прибыльный расчет, вор вдруг обращается к своему приятелю: «А ведь я, Семен, в должку у тебя; надоть бы нам, брат, сосчитаться!..» — и, рассказав ему про свою проделку с ним, возвратил ему сполна украденную у него сумму.
Еще характернее рассказ, как приисковый рабочий относится к деньгам, получаемым за свой каторжный труд. Я слышал его от человека, долго служившего на приисках и заведывавшего наймом рабочих. Двое совершенно трезвых крестьян, задавшись целью обставить свое хозяйство, несколько лет работали на приисках, пока не скопили по полторы тысячи рублей каждый. Получив на руки все свои деньги, они расстались с приисками, сказав на прощанье лицу, нанявшему их: «Ну, ваше почтение, теперь уж наши ножки не потопчут таежной дорожки; теперь уж мы сами хозяевами поживем; будет, помыкались!». Они бережно донесли до дому все деньги и принялись за домоустройство, но деньги эти скоро были украдены у них у обоих. На следующий год, когда наниматель заехал в это село, они снова явились к нему с просьбой принять их на службу. «О-ох, ваше почтение, видать, что ваши деньги Богом заклятые; только ворам они и идут впрок!» — с иронией ответили они на вопрос его, что понуждает их снова идти на прииски.
Конечно, от золотопромышленников и большинства лиц, составляющих приисковую администрацию, редко можно услышать доброе слово о таежниках, которые, по их мнению, уподобляются зверям, готовым погубить за копейку и лучшего друга, и родного отца. С иронической улыбкой они скажут каждому, кто бы вступился за этот обездоленный народ: «Да что вы распинаетесь за них? Да разве это люди? Вы прежде присмотритесь к ним, поживите с ними, да потом уж и ратуйте за их человеческое достоинство!..». И в подтверждение этого мнения приведут вам тысячи фактов, как таежники, несмотря на все благодеяния, оказываемые им хозяевами, впав в неоплатные долги, бегут с приисков и причиняют тем много хлопот приисковой администрации и земской власти. Любой управляющий прииском, иногда даже весьма развитой человек, не без достоинства скажет вам, что применить к рабочему гуманное обращение так же немыслимо, как немыслимо урезонить словами волка не трогать беззащитной овцы, — что если работы на приисках и идут успешно, то благодаря лишь строгим дисциплинарным мерам, в которых розга и палка играют не последнюю роль, что только благодаря присутствию на приисках казаков можно удержать в повиновении этот люд, не имеющий ни чести, ни совести, и готовый всегда пустить в дело и хитрость, и нож. А в заключение приведет, как веский аргумент, существующие в некоторых больших городах Сибири распоряжения — не впускать в город приисковых рабочих, возвращающихся осенью по домам, во избежание грабежей, поджогов, убийств иногда целых семейств и других преступлений, какие совершаются исключительно будто бы таежниками.
Нельзя не сознаться, что в этих упреках нравственным качествам приисковых рабочих есть доля и правды, что третья часть их, если не половина, состоит из ссыльнопоселенцев, нравственность которых глубоко расшатана и влиянием острога, и привычкой к бродячей жизни; но ведь подобные порицания падают на всех вообще рабочих, не исключая и крестьян, идущих на этот промысел для поправления своих стесненных обстоятельств, а между тем нравственность этой части таежников не подточена ни развращающим влиянием острога, ни привычкой к бродячей жизни. Не все же, наконец, и ссыльнопоселенцы непременно люди с испорченной нравственностью. Между ними весьма и весьма часто встречаются лица, достойные глубокого уважения и за свою честность, и за свою трезвую и трудолюбивую жизнь. Порицая безнравственность рабочих, ни один золотопромышленник, и ни один управляющий прииском не оглянется на свои, установившиеся годами, отношения к рабочим и не потрудится проверить, насколько сами хозяева нравственны по отношениям к таежникам. Ни один из них не скажет, почему рабочие впадают в неоплатные долги и бегут с приисков. Ни один не скажет, почему он, несмотря на свой, по-видимому, благодарный заработок, едва ли получает на руки и половину его и остается вечным нищим. Любопытного оказалось бы много, если бы только эти мешки с золотом хоть раз в жизни задумались над этими вопросами и отнеслись к ним по совести. Спросите любого из этих благодетелей: почему за всякую ничтожную вещь, стоящую копейки, он берет с таежника рубли? Почему он за каждые бродни, которые не пронашиваются во время работ более месяца и стоят в продаже не более 1 р. 70 к., не стесняясь, берет четыре рубля? Почему за готовую рубашку, сшитую из гнилого ситца, которой красная цена 15, много 20 копеек, он берет 1 рубль, и рубль 50 копеек и не краснеет, когда через неделю рабочий принесет ему от этой рубахи одни лохмотья?
Народ беден, и особенно в Сибири; он всюду ищет для пополнения своего неприхотливого бюджета постороннего заработка, который спасал бы его от нищеты и горькой необходимости быть законтрактованным волостью в работу для уплаты казенных недоимок. Неужели в самом деле в народе нет настолько здравого смысла, что, находясь в безвыходном положении, он стал бы избегать труда, который так благодарно оплачивается, стал бы избегать людей, которые относились бы добросовестно к его труду и по-человечески — к нему самому? Нет, народ наш настолько трудолюбив, честен и добр, что он никогда не отплатит неблагодарностью за добросовестное отношение к нему; в этом, вероятно, убедился всякий, имевший дело с крестьянином, не развращенным посторонними влияниями. И этот самый народ, при всей своей безвыходной бедности, сплошь и рядом говорит, что его и калачом не заманят на прииски, толпами бежит с них, проклиная попечительных об нем хозяев, предпочитает законтрактовываться в какую угодно работу, только не на прииски. Почему же это? Повторяю опять, что любопытного раскрылось бы много, если бы представилась возможность разоблачить во всей наготе существовавшие и существующие даже в настоящее время отношения нанимателей к своим рабочим.
Меня тянуло неодолимое любопытство присмотреться хотя мельком к положению приискового рабочего и к буйному разгулу его по выходе с приисков, о котором носится по Сибири так много легенд. Спустя два года после того, как я был в Т…е, мне снова довелось заехать в эту местность в конце сентября. Стоявшая все время ненастная погода прояснилась, настали те ясные осенние дни, когда днем еще бывает тепло, сменяемое по вечерам н особенно ночью резким холодом, так что по берегам речек и озер появляются иногда забереги. Село, в котором я жил по делам службы, лежало от Т…я в сорока двух верстах, выбрав свободный день, я поехал в Т…ь с целью прожить в нем несколько дней в качестве частного человека. Ямщик, на все мои расспросы отвечавший одними точно заученными фразами: «Бог его ведает!» или «Господь его знает, как оно», привез меня на квартиру к какому-то Даниле Анфимычу, объяснив, что у Кузьмы Терентьича теперь самый развал и, чай, иголке в дому негде упасть. Мы въехали в Т…ь вечером. Несмотря на глубокую темноту, всюду было заметно оживление: окна домов были ярко освещены, по улицам сновал народ, слышались говор, песни, ругань. В темноте, на изгибе улицы, лошадей неожиданно схватили под уздцы и осадили их; послышался оклик: «Кто едет?».
— Чиновник! — ответил ямщик.
— Заворачивай оглобли, вези его к лешему, откуда привез! На што нам чиновников; мы и без них всласть проживем! — ответил под самым моим ухом пьяный голос, сопровождаемый смехом толпы, обступившей экипаж.
— Не трожь его, пусти! Поезжай, говорим, по плакату! — закричали в толпе ямщику. — Здравия желаем, ваше благородие! — насмешливо пробасил чей-то зычный голос, заглушаемый дружным раскатистым хохотом толпы.
— Ну и наро-одец! — произнес ямщик, когда приударенные им кони помчались по улице. — Никакой у них, братец ты мой, политуры нет! — произнес он, обратившись ко мне.
— Какой это политуры, объясни мне? — спросил я.
— А это, стало быть, обращенья, по-нашему-то как бы значит — обходительности с человеком! — заикаясь, пояснил ямщик.
Проехав мимо гостиного ряда, в котором лавки уже были заперты, мы без особенных приключений завернули в узенький переулок, тянувшийся на другом конце села, и остановились у ворот небольшого домика, наружность которого трудно было рассмотреть в темноте. Почтенный на вид старик, как оказалось, сам Данило Анфимыч, выйдя с фонарем в руке, приветливо встретил меня и ввел в небольшую низенькую горенку, уставленную крашеными деревянными стульями, и при этом заранее извинился предо мною за беспокойство, какое, может быть, будут причинять мне остановившиеся у него на квартире рабочие. Он сам принялся и услуживать мне, объяснив, что все его домочадцы прислуживают рабочим и вместе с тем присматривают за ними. Подав самовар, Данило Анфимыч сообщил мне, как новость дня, что у них на селе была сегодня крупная драка, что таежники прибили одного из крестьян.
— За что? — спросил я.
— Да подал он им в обед щей, — начал он, — ну, они и не покажись им чего-то: нескусные были, што ль, мяса в них мало было, аль жиру, — Бог их ведает!.. Ну, они и загалдели, што коли-де деньги берешь за постой, так уж не жалей варева, подавай его вдоволь, штоб не токмо хлебать, а, коль охота придет, и купаться можно бы было! Ему бы смолчать надоть, а он не стерпи, и скажи им, что кабы они допрежь куражу платили, а не опосля, как заживутся, так можно бы потакать им было, а то-де вы и за прошлый год в долгу остались, да и ноне-то захлебались никак свыше достатка. Слово за слово, и пошел меж ними расчет. А в энту пору кто-то из них не оробей, да и махни в мужика-то горячими щами, да как исшо Господь помиловал, што в лицо не угодил, а в грудь да в плечо… ошпарил… С эвтого и пошел свал; едва уняли их…
— Чем же уняли?
— Которых поучили слегка да досыта, а иных повязали да в суд.
— В какой суд?
— К волостным, благо все теперь здесь. Ну, те и присудили, штоб рабочие, значит, расплатились и за еду, и за посуду, что похряскали об пол, и за окна, што повыбивали, за весь ущерб, выходит. А за то, што помяли кое-кого из наших, особливую плату в вышнем размере обсудили…
— А те заплатили?
— Заплатили!.. Ведь они в эфтих случаях все друг за друга платят… Аккуратно покончили, даже лобызались и крест целовали…
— А крест-то зачем же целовали?
— Стояли на том, штоб им быть, значит, с нашими мужиками в самой што ни есть приязни и ныне, и завсегда. Вина этого и ратафии никак ведер пять обсушили; а волостным за снисхождение рому теперича и шенпанского ставили.
— Шампанского? — спросил я, пораженный этим открытием.
— Сулацкое оно, што ли, зовется-то. Здесь-то более все шенпанским его кличут, — объяснил он. — У нас, ведь, сударь, теперича кажинный день суд да расправа, не то, так другое стрясется; далее часу, можно сказать, в спокойствии не пробудешь, пьяный народ-то — огульник, чуть не доглядел за ним, и по-шло-о!..
В это время дверь растворилась, и молодая женщина, просунув свое миловидное лицо в дверь, полушепотом произнесла: «Тятенька, подь-ка сюда!». Данило Анфимыч спешно вскочил, вышел, и я более не видел его в тот вечер.
На другой день, часу в девятом утра, я пошел гулять по Т…ю. Ворота во всех почти домах были раскрыты настежь: в некоторых домах, где, по-видимому, более скопилось приставших на квартиру рабочих, настежь раскрыты были и окна, несмотря на то, что утро было холодное. Около домов, во дворах и по улице, всюду виднелся народ. По оживлению, какое встречал я на каждом шагу, село представляло своим видом что-то праздничное или, вернее, ярмарочное. Попадавшиеся мне рабочие были щеголевато одеты: иные в новых белых зипунах, грудь, рукава и конечности пол у которых были узорно расшиты разноцветными щелками, в новых котиковых шапках на голове, в картузах, сшитых из треугольников синего и черного сукна. Попадались и щеголи, одетые в красные и синие шелковые рубахи, в синие или черные с золотыми разводами и пуговицами жилетки и в плисовые безрукавки. Вертелись среди них и люди, резко бросавшиеся в глаза своими убогими сермягами и зипунами, но такие субъекты сравнительно были редки.
Весь попадавшийся мне люд был уже заметно навеселе; в руках у большинства были гармоники, балалайки, встречались гитары, а иногда и скрипки. Разряженные молодые женщины и девушки в голубых и алых косынках на головах сновали среди рабочих и по улице, суетливо перебегали из дома в дом, провожаемые шуточками и смехом молодцеватых щеголей. Порою по улице проносилась, как вихрь, лихая тройка, вся убранная лентами, неистово звеня колокольцами и бубенчиками, и в телеге, среди расфранченных рабочих, в обнимку с ними сидели не менее разряженные женщины, заливаясь звонкой, хотя и нескладной песней. Встречные провожали подобные тройки хохотом, свистом и криками. Песни звенели на каждом перекрестке. Иногда по улице шла с песней густая, пестрая толпа рабочих, и среди них опять виднелись разодетые во все радужные цвета женщины, звонкие голоса которых резко отличались от сильных мужских басовых нот.
Впереди толпы шел непременно какой-нибудь франт весь в плисе, окутанный крест-накрест шалями, в поярковой шляпе, перевязанной широкою алой или пестрой лентой: это «князь» со своей свитой. Князьями называются на языке таежников те из рабочих, которые вынесли слишком крупный заработок или которым посчастливилось найти золотую самородку и получить плату по весу найденного в ней золота[2]. В руках князя бутылка с вином; бутылки с вином в руках и безотлучно сопровождающих его ассистентов, или, вернее, адъютантов, беспрекословно исполняющих все его приказания. Каждая песня оканчивается, например, «славой честному князю Маркелу Савичу» и его спутникам, и после каждого славословия князь и его адъютанты угощают толпу вином, пряниками, орехами и конфетами. Иногда они оделяют не только сопутствующих князю, но и всех встречных алыми и пестрыми платками, кусками ситца, шалями. Чаще всего князь гуляет впереди толпы, обнявшись с избранною им подругой, которая покидает его только с последним рублем. В этих случаях вместе с князем славословят и «честную княгиню» его.
Около кабаков, встречающихся чуть не на каждом шагу, стоял гул, скорее похожий на вой приближающейся бури, чем на человеческую речь. Народ толпами, с песнями, свистом переходил из кабака в кабак. Порою впереди толпы, заливающейся хохотом и ревом, мчались танцоры, то расстилаясь по земле, то выбивая носками и каблуками своих глянцовитых сапог самые замысловатые коленца. Поводя в воздухе руками с платочками, плыли среди них женщины; иногда навстречу им шла такая же толпа с танцорами впереди, и тогда образовывался плотный круг, в средине которого танцоры стремились затмить друг друга своим искусством. Попадались около кабаков и такие группы, которые готовы были ежеминутно вступить в драку из-за самого ничтожного повода.
[2] Нахождение золотых самородок во время работ — не редкость. Если самородка найдена рабочим в обыкновенный рабочий день, тогда он не получает никакого вознаграждения за нее. В подобных случаях рабочие, чтобы не потерять своей выгоды, прибегают к хитрости: они зарывают самородку, найденную в будни, в землю, и вырывают ее в воскресенье или в другой какой-либо праздник, в который не полагается работать, но в которые они, как и в будни, выгоняются на работы, с той только разницей, что за работу в праздничные дни, называемую «старательской», они получают не обычную, условную плату, а плату за количество добытого ими золота. Предъявив самородку, найденную будто бы в праздничный день, рабочий получает вознаграждение по количеству оказавшегося в ней золота.