Он покачал головой, плохо понимая вопрос.
— Не знаешь? Конечно, где тебе знать. Мал еще. Опенок…
Тетка была набожна, любила говорить с богом. И на этот раз зашептала слова молитвы. Стала опускаться на пол перед киотом. Опускалась она грузно, опираясь руками о скамью, удобно ставя сначала одну, потом другую толстые, чугунной тяжести ноги.
Он смотрел молча на ее черный платок, носастое рыхлое лицо, на пальцы руки, которые точно ловили муху на груди, на лбу, думал: «Уж тетка, пожалуй, крючков на рыбу не купит… Не мать».
Из сада тянуло горьким запахом трав. Какие-то жучки скакали бойко по хлебным крошкам. Собрав крошки, он стал разминать в пальцах так, как делал это отец. «И, наверное, пряников из города не привезет, не батька. И будет все время ругать».
А тетка все бубнила монотонно. Наверное, бог отвечал ей, потому что она без конца кивала головой, ловила эту невидимую муху.
— Господи, найди сил мне мальчишку вырастить, — шептала уже громко, всхлипывая. — Сам знаешь, ноги у меня пухнут и сердце ноет. А ведь я обещала поднять Игната, божилась Глафире-то…
Он вздрогнул, услышав имя матери. Впервые после смерти родителей понял остро, что больше никогда не увидит их. Невеселые чувства, переполнившие его маленькую душу, хлынули наружу. И тогда, уронив голову на колени, Игнат заревел навзрыд, вздрагивая, постукивая зубами.
Когда кончилась учеба, тетка Матрена однажды сказала:
— Вот, Игнат, подобрала я тебе опять дело. Пасти телят будешь. Договорилась уже с Баховым.
Заревым часом он сидел на кровати, протирая ладонями сонные глаза, а тетка Матрена, подавая рубаху, заштопанную, выглаженную, советовала с ворчливой озабоченностью:
— Портянки навертывай на ноги как следует. Ведь целый день придется ходить.
Натягивал сапоги, смазанные коломазью, старый пиджак отца — приходилось наполовину закатывать рукава, перекидывал через плечо кнут и до конца дня уходил из дома.
Пустынное поречье в версте от села, может быть, и сделало его молчаливым. Здесь он был один целыми днями. Мог только смотреть, слушать. Слушал, как лопочут ручьи в буераках, шумит ольшаник, как попискивают пищухи и трясогузки, стонут чайки, как, поскучнев от усталости или непогоды, жалуются телята:
— Нн-яя-аа…
Видел помутневшее от туч небо и потоки дождевой воды, взблески молний и солнце, изнемогающее от жары, реку — холодную, неприветливую в пасмурные дни и добрую, ласковую в вёдро.
Ветры поили его запахом сгоревшего бензина, сушеного сена, горечью полынной и медовицей клеверной, прелью соломы из ометов…
Вечером, загнав телят в помещение, возвращался неторопливой походкой на славу поработавшего человека. Его звали мальчишки:
— Эй, Игнат, иди в рюхи играть.
Просыпалось желание тоже взять в руки палку, прицелиться, метнуть так, чтобы брызгами полетели рюхи. Но от усталости гудели ноги, хотелось есть, хотелось просто ткнуться лицом в подушку, забыться сразу тяжелым, но коротким сном. Уходил, лишь махнув рукой.
Тетка спрашивала, вытаскивая из печи горшки:
— Всех ли пригнал, не оставил ли в поле?
— Ты тоже, тетка, скажешь! Или я считать не умею. Чай, семь классов уже окончил. Вот что-то от Милки бычок сегодня худо траву ел. Все стоял такой понурый, и нос сухой, горит. Ты зайди завтра к ветеринару, да накажи — пусть придет, посмотрит. Мол, Игнат беспокоится.
От ветров и солнца, воды и усталости — смурый, с шелушащимся носом, отламывал ломти хлеба, пил молоко. Только готовясь спать, просил, как всегда:
— Разбуди, коль сам не проснусь.
Со временем незаметно все повернулось наоборот, слова Игната стали для тетки законом.
— Надо бы, пожалуй, дрова заготовить, Игнат?
— Успеем. Вот недельки через две возьмусь за это.
И тетка соглашалась. В другой раз, когда она собиралась ехать в город, наказывал:
— Купишь гвоздей. Надо крышу залатать над сеновалом. Вчера глядел — вся в дырках.