Когда тетка ругалась с кем-нибудь на улице, он говорил ей, хмурясь:
— Бросьте вы это, или не жалко здоровья…
Тетка сразу теряла воинственный пыл, шаркала вслед за ним чугунными ногами, бормотала уже себе под нос сердитые слова.
Сверстники боялись его крепких кулаков. Однажды Игнат пришел в соседнее село, в магазин, за ведрами. Кто-то из тамошних пареньков заметил его, припомнил какую-то обиду. Целая ватага бросилась вдогонку. Дело было весной. Снег потерял свою упругость, раскис, бежать было трудно, да еще мешали вислые сапоги, ведра, гремевшие в руках, как бубенцы. Ватага настигала со свистом, с улюлюканьем, руганью. Поняв, что ему не уйти от погони, Игнат остановился, отбросил ведра и вдруг неожиданно для преследователей бросился на них головой вперед. Они шарахнулись в сторону, потом, спохватившись, как стая гончих, сомкнулись вокруг…
В шестнадцать лет Игнат стал пасти коров колхозников отдельным стадом. По заведенному обычаю, хозяева поочередно кормили его, оставляя ночевать в своих избах. Жизнь там была разная. Он видел, например, как однажды под руки привели вечером домой председателя колхоза Бахова с сердечным приступом.
— Черт тебя заставил разгружать эти бревна! Или здоровых мужиков мало! — кричала испуганная жена. Бахов морщился, объяснял виновато:
— Торопились поскорее окинуть. Думали еще рейс сделать, потому и взялся.
— Не думаешь, что делаешь.
— Ну, хватит! Дай-ка лучше воды выпить глоток…
Игнат изумился, услышав эти слова. Глядя на серое лицо больного председателя, вдруг не утерпел. Свесив голову с полатей, спросил робко:
— А зачем так-то рваться, дядя Миша?
Бахов не сразу понял вопрос, потом улыбнулся:
— Побыстрее все хочется, Игнатка. Да и здоровье свое вспоминаю. А ты спи, вставать раньше меня надо.
Но когда Игнат проснулся, он не увидел около печи сапогов Бахова: ушел еще раньше.
А на другой день Игнат лежал на полатях, и теперь рыжеголовый, рыжеглазый Никодим Косулин, покуривая, рассказывал неторопливо своей жене:
— Ну, прямо, как банный лист, прилепился бригадир. Мол, привези, Никодим Ильич, кормов на телятник в Овинище. Э-э, говорю, шалишь. Свое дело сделал — и норма. Я не двужильный. Так и отлепился:
— Выходит, остались голодными телята? — спросил Игнат.
— Э-э, — отмахнулся лениво Косулин, — нашел кого-нибудь, ясно же.
— Значит, кто-то поехал.
Косулин бросил сердито:
— Все это не твоего ума, Игнат. Мал еще со взрослыми на равной ноге шагать. Порасти немножко.
Игнат замолчал, укрылся с головой в одеяло, но видел перед собой эти рыжие глаза, эту кривую ухмылку, неотвязно сочился голосок: «Что я, двужильный?.. Так и отлепился…»
А если бы спросить: «А Бахов что же — двужильный?..» И обозвать обидно как-нибудь. Ну, хотя бы прусаком.
Ему вспомнились руки жены Никодима, с пухлыми и красными пальцами. Вот они нарезают хлеб толстыми ломтями, подливают в тарелку борща с кусками мяса.
— Уж ты получше, Игнат, посматривай за коровой нашей. Видишь, какой для тебя борщ сварила, мяса не пожалела…
Вдруг стало муторно на душе от этих по-воровски, шепотом сказанных слов, во рту ощутился вкус горечи. Спрыгнув на пол, стал быстро одеваться.
— Это куда же ты? — удивился Никодим.
— К тете, надо проведать. Что-то утром на сердце жаловалась.
Не попрощался, хлопнул дверью, навсегда унося с собой этот вкус горечи во рту.
Петр Гречихин, огромный чернобородый мужчина, возвращаясь домой пьяным, бил свою жену, в противоположность ему утлую, с испуганным острым личиком. Та кричала и, вырвавшись из рук Петра, убегала на гумна или пряталась в хлеву, на сеновале. Петр еще кружился по избе, сшибая сапогами стулья, разбивая посуду, пока не валился в кровать. А утром, проснувшись, Игнат видел их за столом, напротив фыркающего самовара. И казалось, он, этот самовар, уговорил их, помирил. Помаргивая подбитым глазом, Пелагея кричала: