Оставшись одна с Еремеевым, Анна сказала:
— Молод ты для этой должности, Игнат. Ведь еще и тридцати, наверное, нет. А с нашим народом ох какие зубы надо иметь, потому как избаловался он, работает кое-как.
Глянув ему в лицо, она увидела в серых глазах задумчивость, поняла ее по-своему:
— А только духом не падай, коль трудно будет на первых порах.
Он не ответил. Попрощавшись, перекинув через плечо котомку, ушел, плотно прикрыв дверь. Доярки тотчас же бросили работу, точно визг ржавых петель послужил сигналом, высыпали на улицу, глядя ему вслед.
Солнце уже поднялось над селом, зажгло ржаное поле. Свернув на тропинку, Игнат раскинул руки, ловя в ладони колосья; отдельные срывал, трушил на ходу.
— Хлеба́ смотрит, — сказал Никита, застегивая пуговицы плаща. — А хлеба у нас жидкие, скушные хлеба.
— Строгий он какой-то, — заметила Тоня.
Алевтина засмеялась:
— Может, он меня в жены возьмет, как оглядится. Оба мы возраста одного, оба холостые, чем не пара. Два сапога-то.
— Только о тебе у него и дум. Затем и в колхоз пришел, — отозвалась Аглая, положив руки на бедра.
Алевтина обиделась, замахала руками, осыпая Багрову обидными словами. Около них заходил пастух, покрикивая:
— Эх, опять у вас шабаш, бабы. Ну, дня нет, чтобы не костерили друг друга.
I
Отец Игната был первым председателем колхоза в Буграх. Высокий, настоящая «коломенская верста», сурового нрава, Матвей прошел насквозь раскаленное добела горнило жизни. Видели его стены Перемышля, степи украинские, улицы Петрограда, калмыцкие солончаки, пока где-то в сибирской стороне взрывная волна не бросила, не ударила головой о сосну. Вернулся в село с нервным тиком глазного века.
Бывало, грозя костлявым кулаком, кричал:
— Думаете, кончился Мотька Еремеев? Ну, это черта с два!
Немного погодя уходил за телегами продотряда. На этот раз его привезли обратно в бреду, с затлевшим в легких туберкулезом. Широкоскулое лицо от болезни стало палевым, лихорадочно блестели глаза, заходился неистовым кашлем до кровавых плевков. Но и тогда сердито упрашивал плачущую жену:
— Что нюни распустила, Глафира? Не прибьешь — сам не помру. Встану, погоди-ка.
Встал, снова шел селом, сунув руки в карманы расхлестанной в полах, прожженной шинели, останавливая встречных колючим вопросом:
— Как жить дальше собираетесь, мужики?
Первым он вступил в ТОЗ, первым заговорил о колхозе:
— Дружная будет жизнь, братцы. Все сообща разделим: и горести, и радости. Артелью-то горы свернуть можно.
Собирал вокруг себя насупленных сельских толстосумов, рассказывал им:
— Что хмуритесь, папаши? Теперь на свой загорбок мошна привязана. Сколько потрудился, столько и получи. Есть, скажем, на ладони десять мозолей, получи за десять, двадцать есть — за двадцать подставляй мошну. Вот так-то.
Хлопал по плечу расстроенного вконец молодого еще тогда Антипа Филатова, убеждал:
— Ты не сердись, Антип, что лошадь уводим. Не конокрады, а колхозники. Теперь у тебя будет целых пятьдесят лошадей, поскольку жить одним колхозом станем.
А еще любил мечтать этот высокий суровый человек в солдатской шинели. Запомнился Игнату один осенний вечер, хлещущие в стекла ветви березы в саду, шум падающей в кадку воды. Давно не бритый отец сидел за столом, улыбаясь, рассказывал:
— Вот, по-умному хозяйничают люди. Понимаешь, Глафира, снимают с гектара по сто двадцать пудов пшеницы. А совхоз в ста верстах от нас. И земли, как у нас: супесь да глина. А вот поди ты… Торф потому что копают для земли на болотах, прибавляют его к навозу. Вот она, пашня, и благодарит за это.
— Лечиться тебе надо, а не о земле думать, — вздохнула печально мать, чем рассердила отца. Стукнул по столу кулаком: