Запела, переступая с ноги на ногу, как приплясывая:
— Видела, как вы вчера на лодочке катались, — сообщила горделиво, причмокнув, точно спрятала за щеку кусок сахару. А Никита присел, охватив колени руками:
— Оттого она, оказывается, последняя бежит. Смотри-ка, Санька, из-за тебя с матерью придется мне сегодня ждать. Ох, нажалуюсь я тогда Любавину.
Из кормокухни с бадьей в руке, лениво переступая красными, как настеганными крапивой, ногами, вышла еще одна доярка, Алевтина Зайцева. Сказала, обращаясь к пастуху:
— Пустое место теперь твой Любавин. Был да вышел весь.
— Это как же так понимать? — задорно спросил Никита, вскинув тяжелый подбородок.
— Как хочешь, так и понимай. Новый будет. Говорят, Игнат Еремеев…
Никита присвистнул, с озабоченным лицом стал встряхивать плащ, бормоча при этом:
— Что ж, ему разонравился, выходит, город?
Подхватив ведро, Шура пошла на ферму. Слышался за спиной негромкий голос Алевтины:
— По нам так все равно. Пусть. Не на две семьи хоть, а то мотался бы, как ботало коровье. Куда такого?
«Правильно, — мысленно согласилась Шура. — Куда такого».
В помещении было тихо, стоял прохладный полусумрак. Доски пола гнулись, пропуская в щели темную воду. В углу старик Косулин, спрятав под козырек фуражки желтое личико, чистил быка Помпея. Огромное животное вздыхало шумно, стукало копытами о пол, фыркало, а быковод просил сердито:
— Что, леший… Или я тебе добра не желаю.
Услышав шаги, оглянулся.
— Это ты, Шурка? — спросил зачем-то, хотя Шура прошла в двух шагах. Глядя, как удобно устраивается доярка на скамейке около коровы, полюбопытствовал: — Папаню твоего видел вчера. На гумно поздно ходил за травой для телка, а он луговиной к дому шагал с чемоданчиком. Как встретили гостя?..
Старик хихикнул, жарко задышал над ухом. Подумав, что сейчас он ткнется ей в щеку острым подбородком, осыпанным редкими и жесткими волосками, Шура отодвинулась, сказала сердито:
— Ваше-то какое дело? Чистите лучше Помпея.
Старик крякнул, отошел. Опять начал с хрустом сдирать с ляжек быка навозную коросту. Ворчал потихоньку себе под нос:
— Вся в матку, ершистая. Спросить даже нельзя.
Струйки молока, перегоняя одна другую, упруго бились в дно подойника, потом, пробивая пушистую пену, всплескивали под ней. Было грустно, и эту грусть не смывали воспоминания о вчерашнем вечере, набегающие то и дело, заставляющие улыбаться, облизывать нацелованные губы. Слышался голос матери, и вся она стояла перед ней, смущенная, жалкая, точно за минуту до прихода Шуры в кухню совершила нехороший поступок.
«Зачем так-то жить, в страхе?» — подумала девушка, вытягивая из коровьих сосков последние струйки молока.
Пришла мать. Торопливо сунулась за коров с лопатой, толкая их молча. В другом углу заговорила Алевтина, посмеиваясь:
— Так и не женился, говорят, Еремеев. Может, вроде Кошкина из «Восхода». Перво-наперво примется девок щупать. Нащупается — за водку возьмется.
У дверей засмеялась Тоня Лохина. Мать проговорила негромко и раздраженно:
— Бросила бы ты каркать, Алевтина. Не все же Кошкину вровень. Разве мало у нас в районе умных председателей?
Алевтина послушно замолчала. Присев под корову, засновала руками.
Наполнив два подойника, Шура понесла их к молокоприемной. Не дойдя, услышала голос заведующей фермой Аглаи Багровой:
— Да вот доим коров, как видишь.
Подняв голову, увидела мужчину в сером плаще, без фуражки. От ветерка, залетающего в открытую дверь, черные с фиолетовым отливом волосы рассыпались на лбу. Стоял он, прислонившись плечом к столбу, курил папиросу. Обернулся, сбросив с лица тень, и теперь Шура быстро увидела тяжелые скулы, нос с горбинкой, большие серые глаза.