— Ну-ка, — я нажал большим пальцем на центр шины. Изо всех сил.
Черная плоть слегка подалась. Вдавилась почти на сантиметр, туго и неохотно. Я убрал палец. Вмятина исчезла мгновенно, поверхность выровнялась.
— Играет! — воскликнул Мирон.
Я толкнул колесо. Оно покатилось по утоптанному двору.
Обычно деревянное колесо с железной шиной грохочет по камням, как ведро с гайками. Лязгает и подпрыгивает на каждом камешке.
Это колесо катилось молча.
Оно шуршало. Глухо и мягко. Наехав на валявшийся черепок, оно просто проглотило его, обтекло и покатилось дальше, даже не подпрыгнув.
Мы стояли и смотрели на это чудо. Тишина. Никакого лязга.
Мирон догнал колесо, остановил его рукой, погладил черный бок.
— Андрей Петрович… — голос у механика дрогнул. — Это ж… совсем другая езда будет. Мягкая. И ось бить не будет, и груз целый доедет.
Я смотрел на наше творение и чувствовал, как внутри разжимается пружина напряжения. Получилось. Криво, косо и кустарно — но получилось.
— Ещё три таких, — сказал я, поворачиваясь к своей команде. — Ещё три, мужики. И мы меняем правила игры. К черту распутицу. Мы поедем там, где волки ходить боятся.
Август выдался жарким, сухим и пыльным. Тайга, еще недавно сочная и зеленая, теперь стояла уставшая, пожухлая, ожидая первых осенних дождей. «Ерофеич» полз по тракту в сторону Екатеринбурга, поднимая за собой шлейф пыли, который долго висел в неподвижном воздухе.
Мы ехали на вторую беседу.
Странное дело — я не боялся ни Демидова, ни бунтов, ни даже того, что котел рванет у меня под задницей. Но этот визит к старцу вызывал во мне иррациональное напряжение.
Всю дорогу в голове крутился вопрос, брошенный отцом Серафимом в прошлый раз: «А что для тебя смирение, Андрей?». Тогда я отшутился, съехал на общие фразы. Но старика так просто не проведешь. Ему нужен был ответ, и ответ честный.
Я дергал рычаги, объезжая глубокие колеи, и думал. Смирение. В моем, двадцать первом веке, это слово отдавало слабостью, опущенными плечами и готовностью подставить вторую щеку, когда бьют по первой. Для командира, для человека, который строит империю в тайге, такая трактовка смерти подобна. Если я смирюсь перед трудностями — меня сожрут. Если смирюсь перед конкурентами — растопчут.
Аня сидела рядом, обмахиваясь веером, который смастерила из сложенной газеты. Она молчала, словно чувствуя мою внутреннюю работу.
Колеса лязгнули на камне. Я выровнял ход.
И тут меня осенило. Внезапно, как вспышка магния.
Смирение — это не слабость. Это принятие реальности. Принятие того факта, что я не Господь Бог. Я не могу контролировать каждый винтик, каждое дыхание и мысль моих людей. Смирение — это умение доверить часть пути другим. Доверить Архипу варку резины, не стоя у него над душой с термометром. Доверить Семёну разведку, не перепроверяя каждый шурф. Это понимание своего места в огромном, сложном механизме мира, где ты — лишь ведущая шестерня, а не весь двигатель.
С этой мыслью стало легче дышать.
Екатеринбург встретил нас колокольным звоном и ленивой суетой торговых рядов. Мы, как обычно, оставили машину во дворе у Степана и пешком направились к храму.
Отец Серафим ждал нас в той же маленькой комнатке при трапезной. Самовар пыхтел, на блюдце лежали баранки, но атмосфера была иной. Более строгой, что ли.
Мы сели. Священник долго смотрел на нас, перебирая четки. Его глаза, казалось, видели нас насквозь, просвечивая, как рентген.
— Ну, — наконец произнес он тихо. — Вижу, думал ты, Андрей. Лицо у тебя… спокойнее стало. Меньше в тебе суеты.
— Думал, отче, — кивнул я. — И ответ нашел. Не для вас — для себя.
— Это главное. Но сегодня я хочу спросить о другом.
Он отложил четки и подался вперед.
— Вы строите. Строите заводы, машины и дома. Золото моете, грязь земную достаёте. Дело большое и шумное. Но мир наш хрупок, дети мои. Сегодня ты на коне, а завтра — в грязи.