Она произнесла эти слова задумчиво, или, я бы сказал, как корова пережевывает свою жвачку, от которой ей бы лучше отказаться. Я поспешно добавил, что в романе есть и кое-что еще. Но я добавил это как-то неубедительно, возможно, потому что в тот момент и сам не был уверен в себе. Я не знал, что то, чем я жил раньше, живу и всегда буду жить, нечто настолько обыденное, что казалось скучным и недостойным литературы.
В первом сборничке М— есть несколько стихотворений, которые нравятся мне и по сей день. Нумерация страниц ее книжки, начинающаяся на странице 163 и заканчивающаяся на странице 192, остается загадкой, как будто это окончание какого-то крупного утраченного произведения. Или, может быть, это тоже стихотворение. Мы находим себя во фрагментах.
Ее книга стихов называется «Проделки памяти».
Мой первый роман не имел шумного приема. Но я все же отметился интервью в вечерней передаче о боксе на мельбурнском радио, потому что мой двоюродный брат, Артур Кемп по прозвищу Бешеный Пес, в конце 1960-х был известным в Мельбурне боксером. Бокс не фигурировал в моем первом романе, а романы, понятное дело, не фигурировали в вечерних передачах о боксе на мельбурнском радио. В том интервью я рассказал о встрече Артура с Мухаммедом Али, когда Али в 1972 году прилетел в Австралию и попросил о встрече с местными чернокожими. Его отвезли в парк Фицрой в Мельбурне, где Артур сидел под деревом и пил что-то с приятелями-аборигенами. Артур узнал великого боксера, который направился к ним в сопровождении целой толпы журналистов. Артур, пошатываясь, встал и пожал Али руку. «Ты не величайший, – сказал Артур. – Я величайший».
«Нет, – ответил Али, – ты просто уродливейший».
Через год, в канун Рождества, после вечерней попойки в компании друзей, я дал второе интервью о своем романе, на этот раз на местном радио Тасмании, и в итоге ощутил себя в шкуре кузена Артура. Интервьюер сказал, что слышал историю о том, как я однажды чуть не утонул, и спросил, правда ли, что в основе моего романа лежит это событие. Я ответил: «Угум».
И тогда он спросил, как именно я чуть не утонул. Я сказал: «Угум». То есть это было не совсем «Угум» – мой ответ состоял из множества гласных и согласных, которые должны были выстроиться, как в дженге[43], в высокую башню сложных предложений, но в конце концов все свелось к высокому «Угуумм», которое медленно рухнуло.
После этого я почувствовал себя жалким лжецом, самозванцем, жуликом.
После этого я решил, что никогда больше не буду об этом говорить, потому что говорить об этом – значило только лгать.
Слова казались частью проблемы, символами, ищущими чего-то, что можно было бы символизировать, которые слишком быстро устаревали, а некоторые слова, старые слова, потеряли всякий смысл. Вот несколько слов моего детства, сегодня уже неизвестные, но распространенные в те времена в Тасмании: flogger (вызывающий презрение), deadflog (слабый духом безнадежный глупец), rummy (странный, чудаковатый), rummun (симпатяга) – все это словечки из лексикона каторжников. Первоначально слово «флоггер» означало того, кого подвергали порке за какой-то проступок. Порку частенько сравнивали с изнасилованием из-за психологических и душевных страданий, вызванных страхом физической боли. Дедфлогом называли человека, сломленного поркой. Глагол to gammon (притворяться, выдумывать, фантазировать) – словцо, которое, как помнил отец, было распространено в его детстве, но которое я слышал только от аборигенов на крайнем севере Австралии, – означало «предаваться мечтам» и таким образом спасаться.
Все слова в лучшем случае имеют временное применение и довольно быстро становятся архаичными, вообще исчезают из языка и включаются в наборы данных, которые через некоторое время порождают лишь мертвые URL-ссылки, превращаясь в многочисленные «ошибки 404». В этом смысле все слова в лучшем случае являются долговыми расписками, которые, если их немедленно не погасить, перестают выполнять свои первоначальные обещания. И как скоро наборы данных, URL-ссылки, ошибки 404 и долговые расписки тоже перестанут быть общим достоянием?
И все же слова существуют для того, чтобы понять мир, и если с каждым новым днем мир ускользает от них, то завтра они обречены снова пуститься в свой безумный танец: слова стремятся закрепить статичное состояние, а мир стремится лететь дальше; слова говорят, что это так, мир же говорит, что это вовсе не так. И они вечно соединены в вихре своего танца, слова и мир, и писатели оказываются не более чем танцевальными туфлями, скользящими между ногами танцора и танцполом.
«Не будь ползуном, сынок», – увещевала меня в детстве мама. Этот страх, глубоко запрятанный в душе, продолжал всплывать на поверхность.
Она имела в виду: не сдавайся, держи голову высоко, будь самим собой. Отец рассказывал мне, как его отец, мой дед, железнодорожник, смотрел свысока на поденных работников больших овцеводческих ферм, граничивших с участком железной дороги, где он работал наладчиком, потому что сам он был гордым членом профсоюза, свободным человеком, а они были ползунами, все еще получавшими по старинке, как было принято до 1940-х годов, пайки каторжников, которые состояли из семи фунтов муки, семи фунтов баранины и нескольких унций чая и сахара в неделю, в дополнение к довольно скудному жалованью наличными.
Устроившись после школы на свою первую работу, я стал цепником у землемера, слушал Дэвида Боуи и «Секс пистолз», но сумел скопить денег и купить обязательную в то время одежду для рабочего – плотную шерстяную куртку черного цвета, известную как «блюи», такие куртки когда-то выдавали каторжникам. Некоторые рабочие в 1970-е годы все еще носили фланелевые рубашки, старые шерстяные свитера с длинными рукавами – крестьянскую одежду, одежду каторжников.
Об этом помнили все, при том что все старались об этом забыть в течение ста лет молчания, которое, если внимательно к нему прислушаться, истошно кричало. Никакое ваше общение с девушкой или общение девушки с вами не обходилось без упоминания о какой-нибудь прабабушке или дальней родственнице, жившей сто лет назад, а вот о каторжниках или аборигенах почти ничего не говорилось. О рабовладельческой системе и о геноциде – ни слова. Оставалось либо молчание, либо ложь. Например, что в годы время золотой лихорадки все каторжники и их дети бежали на материк. Например, что аборигены Тасмании давно вымерли, исчезли, и на острове не осталось ни одного из них. Например, что все мы произошли от свободных поселенцев, никто из нас не запятнан ни каплей негритянской крови, ни родством с каторжниками. И все же, когда в 1970-х годах я устроился простым рабочим, я начал откладывать свое мизерное жалованье, которое каждую неделю приходило мне в маленьком коричневом конверте, чтобы купить себе куртку каторжника и одеваться как каторжник, которым, как мне говорили, я никогда не был. Чтобы стать свободным, я должен был выдавливать из себя каторжника каплю за каплей, слово за словом, книгу за книгой.
Думая о маме и отце, я понимаю, как много я о них не знаю. Как много всего навсегда закрыто для моего любопытства, и насколько ограничено, в любом случае, мое любопытство. Их жизнь во многом остается для меня тайной, но тайны их жизни не то чтобы скрываются за закрытыми дверями – дело тут в моем детском нежелании открывать другие двери. Но кое-что мне ясно. Им никогда не приходило в голову, что они могли бы избежать судьбы, уготованной им жизнью, потому что считали свою судьба неотвратимой; для них было важно встретить свою судьбу лицом к лицу. Отец часто цитировал своего брата, моего дядю Тома, охотника на опоссумов, а позже железнодорожного рабочего на сортировочной станции: «Ты можешь сидеть на моей шее, но не надо на меня срать».
Дом детства отца, хибарка железнодорожного рабочего, стоял рядом с железной дорогой, проходившей через обширные землевладения полковника К—, первоначально дарованные Джону Бэтмену, человеку, чей эскадрон смерти истребил аборигенов по всему северо-востоку, захватывая их земли. Когда подчиненный полковника К— ворвался на кухню к моей бабушке и потребовал отдать ему собаку Тома, чтобы ее убить, утверждая, будто она загрызла овец полковника К—, Том, проведший всю ночь в засаде и проспавший потом целый день, вышел из своей спальни с охотничьим ружьем в руках и прицелился в подчиненного полковника К—. «Пристрелишь собаку, – сказал он, – и я пристрелю тебя».
Многое в моей жизни – возможно, самые важные ее моменты – кажется мне пустым местом. Что осталось? Маленькие прекрасные фрагменты. Я, семилетний (или восьмилетний, или девятилетний), лежу со своей старшей сестрой в высокой траве на заброшенном старом кладбище Форт-Ривер, среди покосившихся надгробий давно позабытой семьи, смотрю, как над головой проносятся облака, слушаю, как летний ветер шелестит в высоких речных эвкалиптах, и голова у меня слегка кружится, опьяненная каким-то непристойным ароматом упрямо пробивающейся зелени, и этот аромат куда более сильный, чем другие запахи, и гораздо более навязчивый, чем то, чего я никак не могу вспомнить. Куда-то исчезли целые годы моей прошлой жизни.
Как я, двенадцатилетний, отправился с братьями Уинг в поход на Норт-Моттон[44], и там мы разбили палатку у ручья и ловили черных окуней и лобстеров, как потом, поймав ничейную старушку-клайдсдейл[45], катались верхом на этой огромной кобыле без седла, обхватив ногами ее широкие бока и вцепившись в грубую черную гриву, шершавую, как старый сизаль[46], и все боялись грохнуться с нее на землю, чего так и не случилось, и как все вокруг хохотали, глядя на рисковых наездников. И все, что осталось в моей памяти от того времени, – это ни с чем не сравнимая радость, которую я испытал в тот момент, и удушливый запах, жар и мощь кобылы, а также раскаты неудержимого хохота, наперегонки гнавшиеся следом за мной. То было время чудес, и все происходившее тогда казалось чудом. Не осталось никаких свидетельств того, что это вообще произошло, – и это тоже чудо.
Когда я пытаюсь вспомнить свою семью, все они рассыпаются на осколки, за которые я не могу ухватиться, и мне лишь изредка удается сложить из них большие фрагменты сюжета. Сначала один дядя, потом другой были изгнаны со своих маленьких многопрофильных ферм, оба разорились и больше уже не могли надеяться на успех. Житель материка покупает себе ферму для забавы. В детстве эти две идеи казались мне несовместимыми. И все же этим двум идеям суждено определить наше будущее.
Мой старший брат, посмотрев «Выпускника»[47], заявил, что фильм изменил его жизнь. Один мой дядя, который во времена Великой депрессии жил в пещере и пробавлялся охотой на мелкое зверье в снежной стране за Бен-Ломондом[48], умер, играя в дартс в отеле «Сент-Леонардс»[49]. Моя старшая сестра в составе вокальной группы исполняла песенки «Америка» и «Чувствую себя красивой» из «Вестсайдской истории» и трясла бедрами. Она и ее лучшая подруга А— появились в нашей хибарке сразу после окончания педагогического колледжа в Лонсестоне, обе в штанах-бриджах – узких брючках ниже колен, которые в то давнишнее золотое лето считались последним писком моды. Должно быть, все в ее теперешней жизни казалось очень далеким от того, кем она была всего-то несколько лет назад, когда в монастырской школе в Делорейне, где никто понятия не имел о любви и которую она искренне ненавидела, ей продиктовали первую строчку эссе, которое ее класс должен был сочинить о битломании: «“Битлз” заставляют меня стыдиться того, что я женщина».
Иногда они снятся мне такими, какими были когда-то – юными, один из братьев с подростковой бородкой, чьи обе половинки могли соединиться никак не быстрее, чем за несколько десятилетий, и на что ушло, возможно, всего несколько месяцев: эта бородка была похожа на две тонкие бараньи отбивные, разделенные узеньким ручейком пушка на подбородке, который словно дожидался окончательного слияния обоих берегов. К тому времени, как две поросли волос на щеках брата соединились в полноценную «бороду», шестидесятые уже закончились. Он затевает спор с родителями о войне – речь шла о единственной войне, вьетнамской, – и, конечно же, о церкви, выражает свое несогласие и с тем, и с другим, и уходит. Наш старший брат, самый лояльный и послушный из нас, верно следуя принципам семье и церкви, а именно линии католического антикоммунизма матери и бабушки, поддерживает войну, но, тем не менее, противостоит родителям, утверждая, что нашему брату, с лицом, похожим на разрезанную баранью отбивную, позволительно иметь собственное мнение. Мама расценивает эту защиту младшего брата как проявление его неуважения к родителям.
В его пронзительных светло-голубых глазах, которые еще в детстве казались мне наполненными удивлением перед чудесами мира, блестят слезы, и мне становится не по себе от его ярости и печали, как и от его неспособности объяснить, что же его так расстроило.
Пока я ошарашенно наблюдаю издалека, мой младший брат с лицом, похожим на располовиненную баранью отбивную, говорит: «Вот он, – при этом указывая на нашего старшего брата, – не хочет идти на войну, которую поддерживает. Но он все равно пойдет!»
Война нависла над нами. Война тогда нависла над всеми. «А я не пойду»
«Я просто не пойду», – говорит он.
Я снова задаю тот же вопрос. И когда он рассказывает о призыве в армию, мне тоже становится страшно, потому что я понимаю, что наша семья теперь может распасться, что война может забрать всех моих братьев, оторвать их от нас. Что они могут умереть.
Позже у моего голубоглазого брата случилось то, что можно было бы назвать нервным срывом. Теперь я думаю, что это был кризис веры. Вот уже несколько лет он пытается вновь обрести себя.
Тогда-то он и взял меня с собой в поход. Он рассказывал мне о мире, который открывал для себя каждый день. Он мечтал смастерить каяк, да так ничего и не сделал. А я сделал. Не знаю почему. Возможно, потому что в его устах эта мечта звучала как магия или потому что мне хотелось подражать его духу авантюризма. Возможно, я с раннего детства увлекался реками, и мне просто нужна была лодка. Возможно, потому что, когда мне было одиннадцать, утонул Олегас Труханас[50], знаменитый тасманийский фотограф, и наш остров словно содрогнулся от пережитого шока. Труханас после уничтожения красивейшего горного озера Педдер из-за возведенной дамбы для новой гидроэлектростанции приехал туда с целью переплыть на каяке реку Гордон и сфотографировать ее чудесные виды. Он утонул в реке, надеясь, что его снимки спасут водоем от уничтожения в результате строительства другой ГЭС. А потом и Гордон перегородили дамбой и уничтожили.
[43] Настольная игра-конструктор, где игроки строят из плоских блоков высокую башню.
[44] Норт-Моттон – сельский район на северо-западе Тасмании.
[45] Клайдсдейлская (иногда: Клейдесдальская) порода крупных рабочих лошадей, выведенная в Шотландии близ реки Клайд. В конце XIX – начале XX века тысячи клайдсдейлов были вывезены из Шотландии и отправлены в Австралию и Новую Зеландию, где они получили известность «лошадей, которые построили Австралию».
[46] Натуральное грубое волокно, получаемое из листьев агавы и используемое для изготовления канатов, сетей, упаковочного шпагата и т. п.
[47] Романтическая комедия (1967) режиссера Майкла Николса с Дастином Хофманом в главной роли.
[48] Гора в Шотландии около озера Лох-Ломонд, популярная туристическая достопримечательность.
[49] Отель в Сиднее.
[50] Австралийский фотограф, путешественник, защитник окружающей среды и эколог литовского происхождения (1923–1972).
Конец ознакомительного фрагмента.