Richard Flanagan
Question 7
Copyright © 2023, Richard Flanagan
All rights reserved
Перевод с английского Алякринского Олега
© Алякринский О., перевод на русский язык, 2025
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
Глава 1
Зимой 2012 года, вопреки всякому здравому смыслу и по причинам, которые не имели прямого отношения к писательству – сколько бы я ни утверждал обратного – и которые даже теперь остаются для меня неясными, я посетил место расположения лагеря Охама в Японии, где когда-то находился в плену мой отец. Это был очень холодный, ветреный день, и железное небо нависало зловещим полотнищем над Внутренним морем, под которым мой отец когда-то трудился в угольной шахте как бесправный раб.
От лагеря ничего не осталось.
Хотя у меня не было на то ни малейшего желания, меня отвели в местный музей, где весьма любезная женщина показала мне множество фотографий, в подробностях запечатлевших историю угольной шахты начала XX века – ее развитие, производственные процессы, японских рабочих.
Фотографий рабов в ее подборке не оказалось.
Женщина была сама доброта и, как говорится, кладезь знаний о местной истории. Она никогда не слыхала о рабском труде на угольной шахте Охамы. Такое впечатление, что подобного здесь никогда и не было, словно никого здесь не избивали, или не убивали, или не заставляли стоять нагишом под снегопадом, покуда люди умирали. Помню снисходительную улыбку той женщины: улыбку жалости ко мне, полагавшему, будто на угольной шахте Охамы когда-то использовался рабский труд.
Иногда я задаюсь вопросом: почему мы постоянно возвращаемся к началу – почему мы ищем единственную нить, с помощью которой, если потянуть, можно распустить весь гобелен, называемый нами жизнью, в надежде, что позади него мы обнаружим правдивые ответы на вопрос почему.
Но правды нет. Есть лишь почему. И если присмотреться повнимательнее, мы увидим, что это почему – лишь очередной гобелен.
А позади него – еще один, и еще, и так будет, покуда мы не достигнем забвения.
В 8:15 6 августа 1945 года пилот бомбардировщика майор Томас Фирби на высоте 31 тысячи футов над Хиросимой с криком: «Сбрасываю бомбу!» – нажал на кнопку сброса бомбы, и спустя сорок три секунды 60 тысяч человек умерли, а в восьми милях к югу от города мой отец, полуголый раб на четвертый год пребывания в заключении в качестве военнопленного, продолжал свой скорбный труд, толкая тележки с камнями вверх по темным туннелям, протянувшимся под дном Внутреннего моря.
Сломленный, больной, чьи физические и моральные силы были уже на исходе, зная лишь, что, когда в считаные месяцы вернутся зимние холода, он уже не сможет выдержать всего этого и умрет, он понятия не имел, что ему суждено было выжить. Покуда мой отец брел по сумрачному туннелю шахты, кое-где скудно освещавшемуся тусклыми электрическими лампочками, его собрат-военнопленный тасманиец заметил, что все это напоминало ему родной городишко Пенгуин в пятницу вечером.
У главного входа в шахту, где мой отец и его собратья-военнопленные когда-то пробегали мимо охранников, которые избивали их на ходу, теперь располагался уютный отель для кратких свиданий. Здесь не было ни мемориала, ни какого-либо памятного знака и, другими словами, никаких вообще свидетельств того, что здесь когда-то происходило. Только сияла какая-то неоновая вывеска. Это было заведение бизнеса, предоставлявшего услуги поспешного случайного секса в крошечных комнатках – только сексуальный выплеск и намеренно ничего больше. После этого оставалось, или, вернее, существовало, лишь забвение удовольствия в чужих объятьях – то самое забвение, которое одновременно предвосхищает и отрицает смерть. Как будто потребность забывать столь же сильна, как и потребность помнить. Возможно, даже сильнее.
А что после забвения? Мы возвращаемся к историям, именуемым нашими воспоминаниями, спутанными и не связанными с нескончаемыми измышлениями, кои и являются нашей жизнью.
В тот холодный ветреный день рядом со мной стоял престарелый японец г-н Сато. Он был низенький и тщедушный, аккуратно одетый в спортивную куртку и чересчур длинные брюки с манжетами, которые с годами стали ему велики. На руках у него были тонкие белые хлопчатобумажные перчатки, и когда он указывал рукой на какую-то давно исчезнувшую примету лагеря и шахту под ним, я видел тонкую ниточку, свисавшую с окоема перчатки. В каких он был ботинках, я не помню. Голова г-на Сато припала к моей груди. Он жил заботами о дочери, которая, как рассказал мне переводчик, была инвалидом. Г-н Сато когда-то служил охранником в лагере Охама. Он показал мне, где стояли бараки, где была ферма на вершине холма и где располагался вход в шахту на склоне холма, ближе к морю.
Перед нами, к моему замешательству и немому гневу, толпились члены телевизионной съемочной группы и несколько фоторепортеров из местных газет. Мне пришлось задействовать некоторые мои связи, чтобы оказаться у входа в шахту, и каким-то образом об этом прознали местные власти. Не поставив меня в известность, они пригласили сюда представителей прессы. Команде телевизионщиков и фотокорреспондентам нужно было лишь одно: чтобы мы обнялись с г-ном Сато. А они получили бы образ всепрощения, взаимопонимания, времени, которое лечит. Но это, я знаю, была бы ложь. Я не имел намерения прощать.
Время лечит? Время не всегда лечит. Время калечит. Облаченная в белую перчатку указующая рука г-на Сато поднялась, и болтающаяся нитка рассекла холодный мир внизу.
Чуть раньше в тот день я встретился с местными жителями деревни – пожилыми людьми, которые во время войны были детьми. Я не хотел с ними встречаться. Я чувствовал – как бы это выразить? – стыд. Возможно, мой стыд заключался в том, что мое возвращение могло быть ошибочно истолковано как месть или гнев. Но я сам не знал, какова была цель моего возвращения. Они в те годы были детьми, а меня тогда еще не существовало. Короче говоря, я чувствовал себя неравноценным ни им, ни их судьбам. Возможно, мне было отчасти стыдно за то, что я сын своего отца, предполагавший, будто его и их история может быть и моей тоже. Я беспокоился, что меня могут принять за незваного призрака, за привидение, наблюдающее за местом нераскрытого преступления, в котором я был замешан. Но призрак кого? Убитого, убийцы, или свидетеля, или всех троих?
Поскольку это была договоренность, достигнутая не мной, я не знал, как ее отменить, никого не обидев. Пожилые жители деревни были дружелюбными, душевными людьми. Рассказывая свои истории о лишениях военного времени, которые они пережили, будучи детьми сельской бедноты, они вспоминали о несоответствии между тем, что говорили им взрослые, и тем, что они видели в детстве, и детская непочтительность звучала в их старческих голосах и угадывалась на их обветренных лицах. Они вспоминали, что когда военнопленные в конце 1944 года высадились в их родных местах, то эти дьяволы, которых их так долго учили бояться, оказались не более чем жалкими, полуголыми скелетами. Помимо жестокости японских охранников, мой отец рассказывал о доброте японских шахтеров, кое-кто из которых, возможно, приходился отцом этим пожилым деревенским жителям, охотно делившимся когда-то своей скудной пищей с голодающими военнопленными.
Окончив школу, я стал работать цепником – так называлась профессия помощника землемера, которой насчитывалось много веков и которая исчезла всего через несколько лет после появления цифровых технологий. В обязанности рабочего-цепника входило перетаскивать двадцатидвухярдовую[1] цепь с сотней звеньев, с помощью которой измерялось все в окружающем мире. В мое время измерительная цепь представляла собой тонкую стальную ленту длиной пятьдесят метров, но в остальном за прошедшие сто лет в этой профессии мало что изменилось. Цепник по-прежнему носил с собой секатор и топор, чтобы расчищать от кустов и деревьев линии замеров, а также точильный камень и напильник, следя за тем, чтобы и секатор, и топор оставались острыми. Я научился обращать внимание на следы старых замеров, проведенных много десятилетий назад, – разрушенные межевые пирамидки из камней, гниющие колышки или похожие на вульву выросты коры на старых эвкалиптах. С помощью топора я осторожно снимал кору, пока не обнаруживалась глубокая впадинка в форме призмы, искусно вырубленная в стволе дерева давным-давно, иногда более столетия назад. Вершина перевернутой призмы служила землемеру контрольной точкой для его измерений.
Я любовался чудом этой неизменившейся раны, оставшейся точно такой же, как в тот день, когда ее вырубил другой топор. Время не исцелило дерево, а лишь оставило на нем шрамы, скрывая то, что все еще происходило внутри. Ибо под шрамом осталась рана, портал в прошлое, истекающий свежими соками настоящего, в который, если я буду вглядываться слишком долго, я начну падать. В тот день, когда я стоял перед съемочной группой японского телевидения во главе с девушкой-репортером, вместе с местными фотографами и скучающими журналистами, полными решимости снять единственную историю, имевшую особый смысл, и потом поскорее убраться отсюда, у меня возникло ощущение резкого набора скорости. Мне совершенно не хотелось обнимать г-на Сато. Возможно, он испытывал то же чувство. Но, не желая смущать ни его, ни кого-либо еще, я обнял его, а он меня. Казалось, все остались довольны.
Когда фотосессия и видеосъемка были завершены, я опустил руку. Г-н Сато продолжал прижиматься ко мне. Когда же я отшатнулся, собираясь отойти, его голова, казалось, уткнулась мне в грудь. Так мы и стояли. Возможно, он тоже падал в какую-то бесконечную пустоту, а может, все дело было в холоде. Не знаю. Не могу сказать, что мне нравилось, как он меня обнимал, этот человек, который, возможно, когда-то избивал моего отца, но я не знал, как избавиться от него, как лишить его уютного тепла моего тела. Я подумал о г-не Сато, страдавшем из-за своей дочери-инвалида, и о том, как в конце своей жизни он был справедливо наказан. А потом мне стало стыдно за то, что я так о нем думаю, понимая, что за этой мыслью кроется другая, которую я не хотел признавать. Я повернул голову и стал глядеть на деревья, на эти голые, печальные коряги; земля вокруг них казалась неухоженной и холодной, буйные травы и сорняки выглядели жалкими и заброшенными. Вся тамошняя природа казалась истерзанной и хаотичной, и я каким-то образом стал ее частью. Было слышно, как внизу морские волны набегают и отступают вдоль каменистого берега, как это всегда было раньше и всегда будет, словно они соучаствовали в преступлениях, грехах, любовях и страстях тех, кто проходил через эту печальную страну. Вся моя поездка казалась мне такой же непостижимой, как тот звук, с которым камни скатываются в небытие.
Поступил бы я так же, как г-н Сато? Но когда я попытался выбросить из головы этот вопрос, тотчас возник другой. Если г-н Сато, который казался мне порядочным человеком, был способен охранять пленных, творить зло или просто стоять в стороне, когда совершалось зло, мог ли я вести себя по-другому? Стал бы и я тоже участвовать в избиении заключенных, даже если бы мне этого не хотелось, принудил бы я голого мужчину замерзнуть насмерть, стоя на коленях в нескончаемом снегопаде, потому что этого от меня ожидали, потому что было слишком трудно сказать «нет»? Или я бы отвернулся и решил не помогать ему? Тут я потерял нить своих мыслей. День тянулся. Я подумал о пленнике, которого заставили всю ночь стоять на коленях в снегу без одежды, – эта история всегда приводила моего отца в неописуемую печаль из-за своей полной бессмысленности. Поступил бы я так же?
Мне вдруг стали ненавистны объятия г-на Сато, я возненавидел его до глубины души, когда он продолжал стоять, приникнув ко мне. Подул холодный ветер и стих. Потом стало еще холоднее, море продолжало набегать на берег и отбегать, мы больше не замечали друг друга, и мне пришло в голову, что ни один из нас понятия не имел, о чем думал или что чувствовал другой, и что нас, стоявших там, можно было принять за братьев.
[1] Длина 22 ярда примерно соответствует 20 метрам. (Здесь и далее прим. перев.)