Фульберт поднял ее. Ола была и легкой, и тяжелой в одно и то-же время — легкой благодаря своей гибкости, тяжелой потому, что вполне отдалась его силе. Он поднял ее, бросил к себе на постель диким жестом и стоял теперь перед него, пораженный и подавленный.
— Флора жива! — повторял он глухим голосом.
Она опять протянула к нему руки.
— Сядь тут около меня. Я хочу насмотреться на тебя, Фульберт. Я, напротив, думала, что ты умер... ты не хочешь? Ну, так я сяду на пол!
Он машинально сел рядом с нею, а она соскользнула на землю и прижалась к его коленям подняв к нему голову с распущенными волосами — олицетворенное страдание, которое он так хорошо знал. И похожая на рабу, умоляющую господина о милости, она, слегка откинувшись назад, пожирала его глазами.
Долго смотрели они друг на друга; губы их дрожали, словно у ребенка, который не смеет плакать, и мало-помалу измученные их лица, словно носившие на себе отпечаток жестоких страданий и печалей целого человечества, еще более мучительных в силу своей жестокости, осветились неземной радостью. Чувствовалось, что никогда бы не смогли они выразить словами того, что волновало их души, и что слова, которыми они обменяются, ровно ничего не значат.
Закусив губы и крепко держа ее за плечи, он наклонился к ней и продолжал спрашивать:
— Где ты таскалась и с кем?..
— Не помню, милый. В больнице, ты знаешь, веселого мало. Я ведь была очень больна. А как же ты переменился, Фуль! Я сказала себе, решаясь вернуться: Я поброжу вокруг его дома, и если увижу, что он счастлив, я потихоньку уйду; но если он одинок и печален, я войду к нему и скажу, что выздоровела. Может быть это доставит ему удовольствие. Твой друг Маркус, журналист, рассказал мне про тебя много такого, что возбудило мое недоверие. Он посылал меня в префектуру, говоря, что для твоего спокойствия необходимо, чтобы я донесла на тебя и чтобы тебя посадили в сумасшедший дом, где тебе будет лучше, чем в этой яме. Я сплела ему в свою очередь славную историю: сказала, что наткнулась впотьмах на нож, потянувшись за спичками. Ведь ты не убивал меня, Фуль, не правда-ли? Ведь это я сама, ворочаясь в темноте, нашла нож! Помнишь, Фуль? Боже мой, как ты бледен!
— Молчи! Я не сумасшедший. Я сделал то, что хотел... Я тебя хватил ножом потому, что... я не мог поступить иначе.
— Ах, Фульберт, какая ужасная ночь! Кто мог ожидать этого от тебя, милый мой, бедный мой Фульберт? И ты ушел... даже не поцеловав меня. Я проснулась, вскрикнула, увидела простыни все в крови и дверь в коридор настежь... ты ушел. Я встала, грудь у меня жгло как в огне. Я ужасно стонала, но не от боли; я не понимала, что ранена. Я добежала до лестницы, кричала, звала тебя, потом упала и в то же самое время вытащила нож из раны... Потом я очнулась на кровати в больнице; это была совсем не похожая на мою кровать, с белыми, а не красными простынями... и дверь, против которой я лежала, была заперта... может быть навсегда. Мне казалось, что я уже в самом деле умерла. — Глаза ее блеснули, остановясь на нем с выражением страстной ласки. — Теперь я верю, что жива, Фуль, потому что опять тебя вижу!
Фульберт взял в обе руки ее голову, голову святой мученицы в экстазе, и прильнул к пой, словно к чаше, наполненной слезами, которую он хотел осушить, прежде чем она перельется через край.
— Скажи, ты ужасно страдала? да?
Она опустила свои блестящие ресницы.
— Нет, ничего... не тревожься. Доктора сказали, что у меня вытекло достаточно крови, чтобы я могла выздороветь, но что я пролежу долго... Меня бросало то в жар, то в холод. Меня била лихорадка. В груди моей, казалось, гнездилось какое-то животное, которое грызло меня сначало очень сильно, потом потише. Когда пришел твой друг Маркус, мне было уже почти не больно, словно меня слегка царапал котенок! Теперь болит уже самые пустяки, только когда нажмешь на рану. Как только я узнала, что ты... здоров, что ты... спасся — я окончательно выздоровела и тоже ушла, не оборачиваясь назад. Мне некого было больше целовать у себя дома, вот что!
— Ты... нигде не останавливалась?..
Губы ее подернулись:
— Конечно останавливалась... — тихо призналась она, — ведь надо же было есть...
Он глухо рассмеялся.
— Она заходила по пути... поесть! Черт возьми! Сколько же раз ты... ела? Великолепное слово! Я так и знал, положим. Это вполне естественно. Ну, куда же ты заходила? к моему другу Маркусу — нет, он не любит голодных женщин, этот человек! Ну, так куда же? говори, говори, низкое ты созданье!
Он держал Флору за голову почти на весу. И чаша переполнилась. Горячие слезы залили ей лицо, покрытое румянами. Лицо это порозовело и она казалась моложе и лучше. Вся она, ослабевшая, распущенная, как ее волосы, вся она обратилась в одну мольбу и ласку. Чего ради он портил ой этот волшебный час невыразимого счастья? Опять он ревновал... и к кому же, Боже мой... из-за таких пустяков...
— Ты ответишь или нет?
— Но ведь ты меня задушишь, Фульберт! Я не могу вздохнуть. Ведь если я солгу — ты сам узнаешь. А если я не лгу...
— Я все равно уверен, что ты лжешь... по привычке. Лучше ужь говори.
— Я заговорила с одним... О, Фульберт, я была так рада, что увижу тебя... В самом деле, не могло же так продолжаться...
— Говори, я жду.
Покорным жестом она отерла свои слезы, опустила глаза под его пристальным горящим взглядом и монотонным голосом школьницы, отвечающей затверженный урок, забормотала:
— Я заговорила с... военным... у меня не было платья; все мои вещи распродали, чтобы заплатить за меня в больницу. Это был артиллерист; они стоят тут по соседству с Флашсрой. Потому-то я его и выбрала, понимаешь? Г. Маркус подробно рассказал мне, где ты живешь, но я не смела писать тебе и в особенности я боялась, что тебя схватят, несмотря на мои россказни о ноже. Твой друг рассказал мне, что ты хочешь жениться на богатой барышне и что я должна удержать тебя от преступления. От какого преступления? Я не знаю... но эта весть о твоей женитьбе окончательно убивала меня. И я пришла к этому артиллеристу, сюда в полк, наобещав ему целый короб. Как только он дал мне платье, я улизнула. Платье старое. Года три тому назад оно, право, стоило дороже. В конце-концов, как же ты хочешь...
— Ты хорошо сделала. Маркус не знает сам, что болтает. Настоящий идиот. Одни журналисты способны на такие проделки... Ну, поговорим о платье... Оно ужасно... — Он задыхался. — Этот офицер... артиллерист живет далеко отсюда?
— Не мучай меня, ради Бога, Фульберт. Он живет в своем полку в „Салон Лаффите”, там, за рощей. Но я никогда его больше не увижу.