— Наконец-то исчез зловещий ворон! Счастливый путь. Конечно, мы не пойдем разрывать червей в его грязной сторожке.
Старый Жакелуар и стихоплет Гофруа глубокомысленно молчали, обмениваясь между собой выразительными знаками. Раз дело шло о женщинах, они считали, что всего рассудительнее не трогать зловещей птицы. В конце-концов никто ничего положительного не знал, да и дело это не стоило вниманья: является бродяга, ему бросают милостыню, а когда он уходит — его забывают, и только.
Забыть! Маргарита как раненая голубка кружилась по своей клетке, по своей девственной комнате, где все дышало невинностью: кружевные занавеси, светлый, пушистый ковер, маленькие вязаные салфетки, белые круги паутины, лишившейся своей добычи. Что делать? Ее достоинство добродетельной барышни связывало ее по рукам и по ногам. Неловкая фраза, неосторожный шаг — и она может попасться, и все узнают позорную тайну ее отношений к какому-то бунтовщику, способному на все, готовому открыто отвергнуть ее признанье, из простого каприза. Написать ему? Ни за что на свете! Он вероятно только этого и ждал, чтобы затеять ловкий шантаж. Признавшись во всем отцу, она перенесла бы ужасную сцену. Она легко представляла себе ужас почтенного капитана промышленной армии (который наградит ее в один прекрасный день приданым в пятьсот тысяч франков), узнающего, что его единственная дочь, безусловно благовоспитанное созданье, любила злодея, способного подбрасывать бомбы или опустошать в апрельские вечера денежные сундуки! И кроме того она сама не знала, что берет в ней перевес: личная-ли ее страсть, или другие более мелкие расчеты, касавшиеся общественного положения этого человека. Положительно есть люди, за которых не выходят замуж. Целое поколение порядочных женщин возмущалось в ней против такого чудовищного брака. Даже если бы ее отцу удалось превратить этого псевдо-анархиста в мало-мальски сносного члена общества — Жакелуара в будущем или Гофруа в настоящем — она никогда не согласилась бы выйти за него. И именно благодаря тому, что она сама хорошо не знала причины своих страданий, она страдала ужасно! Она была уверена, что скоро окончательно возненавидит его за эти страданья.
Она не могла ни пить, ни есть, чтобы не вспомнить о своеобразной прелести его чувственного рта. Она не могла больше читать, не представляя себе странной привлекательности его парадоксов, произносимых резким и отрывистым голосом, так странно смягчавшимся на некоторых словах, полным детской ласки, похожим на голоса детей „яслей”, когда они просили у нее леденца или поцелуя. Он не казался ей опасным, потому что она смотрела на него не как на мужчину хорошего или дурного, а как на животное, на дикого зверя с искалеченными ногами, покрытого еще ранами от укусов охотничьих собак. Дикого зверя нельзя упрекать за то, что он не похож на любимую овечку. Он ничего не стыдился и не понимал изящества лицемерной гордости, маленьких невинных комедий... салона... или спальни... тем не менее...
Тем не менее, достаточно ли разгадала она в нем и в его любовных уроках — мужчину, влюбленного, раз он казался ей в одно и то же время и выше и ниже обыкновенного человека? К какому заключению могла она прийти при виде этого полнейшего бескорыстия, внезапного возвращения к прежней жизни плохо прирученного волка, настолько плохо прирученного, что он предпочел свою прежнюю нищету ласковому пожатию ее белых рук. Последние его оскорбления положительно жгли ее; она не удивилась бы, увидев на теле следы от грубых ударов кнута! Он бросил ее в грязь худшую, чем подпочвенные воды Флашеры. Живую, девственную, прелестную, он швырнул ее в общую яму. Маргарита относилась к продажным женщинам с тем самым чувством, какое возбуждается в данном случае во всякой благовоспитанной особе лучшего общества с известным, раз навсегда выработанным кодексом обыденной морали. От двадцатилетних барышень не скрывают больше существования уличных женщин, но их многочисленная армия, созданная для охранения нравственности молодых людей, предназначающихся в женихи, подразделяется на несколько категорий, как это видно просто из газет. Существуют знаменитые дамы полусвета, не чуждые искусствам, обладающие шикарными туалетами и отелями, о которых пишут во всех газетах; жизнью, а в особенности убийством этих дам интересуется весь Париж, и газеты не скупятся на подробности; за ними следуют девушки-матери, возбуждающие к себе сожаление и симпатию, несмотря на все коварство, с которым они мстят покинувшему их возлюбленному, обливая его купоросом; за ними — просто девицы, „уличные”, как выражается народ, худшие отбросы человечества. Рабочие и слуги имеют право клеймить их и более веским именем. Это имя еще звучало в ее девственных ушах и она была разбита и уничтожена им. Это было вздорное оскорбление, дикая ругань ломовика, пьяного солдата; по отношению к ней оно было бессмысленно — между тем оно ее поразило больше всего. Оно продолжало звучать в ее комнате в глубокой ночной тишине, и она знала, что не забудет его до самой смерти. Была минута, когда она собиралась покончить из-за него с собою. И она продолжала жить одна, словно закованная в свое одиночество, в четыре стены, среди которых звучало это слово, гримасничая, скрежеща зубами от ужаса, словно живое существо. Между влюбленными разверзлась пропасть, которую он вырыл в порыве великодушия сам, но она угадывала, что этот человек, лишенный, если не рыцарского, то нравственного чувства, обезумевший от нищеты и лишений, способный на самые чудовищные поступки, презирал се за ее напускную чистоту, незаслуженную славу честной и невинной девушки. И так в глазах этого влюбленного нищего она не имела цепы? Конечно, Маргарита не собиралась пасть! Ничто не казалось ей и в книгах глупее линии точек... момента великой жертвы. Она не прощала этого безумия, которое, по ее мнению, портило весь роман. Она не любила... грязи и терпеть не могла детей, этой чумы, логического следствия всякого неравного, плохо обдуманного брака. Маргарита решила, что выйдя наконец как следует замуж, она введет должный порядок в этой области домашнего хозяйства. Любовь состоит главным образом в том, чтобы нравиться друг другу — это нечто в роде изящной увлекательной болтовни, чистой, милой; рукам не следует при этом давать воли. Она любила этого человека, потому что ей нравилось трепетать перед ним, но падать она вовсе не желала, потому что тогда игра не стоила бы свеч! Нет, сама она вовсе не пылала... и все же чувствовала себя виноватой, она, из одной лишь вежливости допускавшая возможность чего-либо подобного. Когда-то ей только представлялся ад, пропасть, общая черпая яма, где валялись в перемежку дурные женщины и девы, едва успевшие протянуть руки дикому соблазнителю; теперь она видела себя в их числе и она стонала вместе с ними, она выла вместе с укусившими ее волками, в тысячу раз более несчастная чем они, потому что она не могла ни жаловаться, ни бежать прочь вместе с ними!..
Ее девичья гордость?
Глупая шутка, не больше! Она потеряла всякий интерес к жизни с тех пор, как он скрылся. Вот где был ад — в его отсутствии. Он не мог вернуться потому, что собственными руками вырыл пропасть, но не между им и ею, а между ее отцом и будущим мужем. Она глупа и неосторожно поиграла с ним и лишилась мужа, единственного, который может быть любил бы ради нее самой, несмотря на подпочвенные воды Флашеры и ее богатство, от которого отворачивались более озабоченные мнением света женихи. Она всегда мечтала выйти за какого-нибудь сказочного принца, все равно бедного или богатого. Она жаждала ореола величия... или ужаса... но не банального господина, который из лености или глупости оставил-бы ее гнить в навозной куче ее богатства. Ах, уйти, бежать, подобрав свое белое платье, нагнать волков, даже если-бы за ней пустились в погоню все сторожевые собаки, присоединиться к ним, покрытой ранами, чтобы кричать и выть вместе с ними, чтобы наказать их или дать им окончательно пожрать себя.
Но вместе с тем, странное дело, она не предпринимала решительно ничего, чтобы вырваться на свободу, она даже не выходила на прогулку в сад, ни о чем не расспрашивала, не жаловалась, не вздыхала, она только бродила подобно раненой на смерть голубке по своей комнате и не делала ничего, чтобы выздороветь.
Любовь у иных женщин (в редких, конечно, случаях) настолько походит на болезнь, что они, не любя, переживают все ее радости и печали. M-lle Давепель переносила свою любовь или ненависть к Фульберту, словно болезненный нарыв. Лихорадка, подтачивавшая ее силы, заставляла ее спать в одиночестве — вот и все.
Ее страдания достигали сильнейшего напряжения каждый раз, как ее отец произносил: „У этих людей нет инициативы!” Он часто повторял эту фразу, счастливый тем, что подметил больное место у „этих людей”, представителей иного мира, униженных и восставших. И она не забывала своей фразы: „О, ведь вы никого не убили!”
Сидя за столом против отца, Маргарита еще острее чувствовала гнет своей позолоченной нищеты. За едой она думала: не голоден-ли он? За рюмкой вина — не чувствует-ли он жажды? А между тем приходилось заниматься цветами и фруктами, жить прежней монотонной, скучной, глупой жизнью, вести равнодушные разговоры, заботиться о том, как бы не опрокинуть слишком порывистым движением стакана или салатника... И тот, о ком она думала, невидимо присутствовал на этих корректных обедах и завтраках; он стоял там, у дверей, навсегда захлопнувшихся за ним. Она вновь видела его пород собою таким, каким он явился сюда в первый раз вечером, с горящими глазами, с циничным смехом: „Ваша дочь — хорошенькая барышня и уже превосходно умеет лгать”. Где прочла она эту оскорбительную фразу, которая, казалось, относилась ко всем решительно буржуазным барышням, к целому ряду поколений?
Апрель усыпал дорожки сада пахучими лепестками миндаля.
Май — сумасшедший! — отряхнул все белые колокольчики испанского жасмина.
А июнь вызвал к жизни розы, все решительно розы Флашеры.
— Кажется, — объявил однажды утром отец Маргариты, словно помешанный на неловких фразах, — наш анархист таки отделался от полиции. В воскресенье его видели с сестрой в Салон-Лаффит.
— С сестрой... Какая сестра? Так у него уже сестра явилась?
Отец развернул газету, прикрывая мелькнувшую на его губах улыбку, и поторопился прибавить очень сдержанным тоном (так как не следует раздражать детей):
— Что-ж такое! Точно у людей, начиняющих бомбы, не может быть родственников, как у всякого человека.
Сестра... он никогда не вспоминал при ней о какой-бы то ни было сестре, даже в минуту самых откровенных излияний. Он вообще никогда не говорил о своей семье, он выдавал себя за круглого сироту.
Известие это так взволновало Маргариту, что она попросила отца избавить ее от обязанности разливать кофе. Она поднялась к себе, прыгая через ступеньку — она шаталась, словно у ней кружилась голова, словно бурный вихрь наклонял ее к земле.
А, так у него была сестра!
Правда-ли это! Отец ее никогда не мог разобрать, где ложь, где правда. Он вероятно ровно ничего не понял в этой болтовне служащих о сестре анархиста, поверил ей, как поверил сегодня ее выдумке о мигрени, которая, по ее словам, мучила ее с утра в этот душный июньский, предвещавший грозу день. И она принялась метаться по своей клетке, грызя себе ногти. Сестра! Так он вероятно жил в Салон-Лаффите, покинув свою сторожку на опушке леса.
В сущности, отчего-бы ей не пойти посмотреть своими собственными глазами на эту сестру, если она существует, если она, пожалев его, поселилась в его отшельнической хижине?
Ах, что за душный день! Надо подождать вечера. По вечером она непременно пойдет к нему. Она уйдет из дома под предлогом навестить ясли, которые она совсем забросила за последние месяцы, и проберется „по дороге“ на лесную опушку.
В этот жаркий, обещавший грозу день Маргариту словно толкала из дома какая-то невидимая сила. Чаша ее страданий и гнева решительно переполнилась... Необходимо было как-нибудь разрешить, что за ужасную болезнь нажила она, столкнувшись с этим человеком — была-ли это любовь, или ненависть.
Около трех часов она вышла из дома; она была не в силах дольше бороться со своим нетерпением. Самые смелые решения нередко зависят от погоды. Впрочем, ее тяжелое душевное настроение также толкало ее на безрассудный поступок. Над нею ярко сипел кусок голубого неба, окруженный со всех сторон волнистыми красноватыми тучами, которые словно сгущались над томной полосой леса. Казалось, там вдали туман поднимался из самой чащи, похожий на дым от таинственного очага, изумрудно-зеленый, смешанный с серными испарениями.
Маргарита была в белом батистовом пышном капоте с оборками. Она даже не надела шляпы, захватив с собой только китайский шелковый зонтик. Она не помнила, как спустилась вниз, как забыла свою простенькую соломенную шляпку, висевшую на гвозде в передней. Инстинктивно (так как в настоящую минуту ей не перед кем было оправдываться и скрывать цель своей прогулки) она лгала самой себе:
Я дойду до конца свекловичных плантаций, и если никого не встречу, поверну в ясли, а из яслей... Только я забыла шляпу. Кто же ходит в гости без шляпы в такие жаркие дни! Право, лучше совсем не ходить туда... Отложу до завтра; надо иначе одеться. Пойду под вуалью и выскажу им все, что следует. Это безумие со стороны папы давать убежище людям, которые за него не платят и считают себя нашими врагами, живя на нашей земле. Его сестра! Это не сестра... Во всяком случае в моем имении он не смеет держать у себя женщину. Право, всего удобней пойти туда под предлогом выпроводить их.
И она повернула к яслям, оставив в стороне рельсы ведущей в Дековилль дороги, и почти бегом бросилась по тропинке к лесу.
Он посмел это сделать, он, ее достояние, ее вещь, ее возлюбленный!