Всего лишь трое осталось нас, но если бы сегодня упал я, а назавтра за мною Шеповал, — литейщик Дементьев будет итти вперед. Хотя бы один из нас должен был донести себя в Шугаевск!
Позади у нас лежало так много страданий, что уже ничто, казалось, не в состоянии было вернуть нас к прошлому. Но оно, прошлое, тянулось за нами, пыталось остановить, подсечь, опрокинуть нас.
На одной из заимок мы столкнулись с урядником, и когда он вздумал устроить за нами погоню и первый бросился наперерез нам в тайгу, его пришлось убрать с нашего пути. Он был вооружен шашкою и револьвером, но не учел того, что становиться на пути людей, чья вся жизнь сосредоточена была в движении, нельзя. Он стрелял в нас, и один из нас, укрывшись за пихтою, настиг его ударом топора в ту самую минуту, когда он вкладывал в барабан своего оружия новые патроны.
Уже в полусотне верст от города, между двумя селениями, на совершенно открытом месте, нас захватила пурга, и мы едва ли выбрались бы из ее тенет, не доведись нам вовремя убраться под надежные стены тайги. Но эта наша борьба с лютой стихией подорвала силы даже у Дементьева. Мы отыскали невдалеке от опушки одну из обычных в тамошнем краю, заброшенных охотниками, избенок и здесь свалились.
Имея огонь и тепло, мы не имели хлеба, а пурга не унималась, многоденная сибирская пурга… Полуобмерзших, голодных, обессиленных до потери сознания, нас нашли случайно мадьяры, работавшие на лесозаготовках в партии военнопленных. Чутьем угадывая в нас «красную дичь», они сохранили втайне от своих конвоиров наше местопребывание и, отлучаясь под разными предлогами со становища, урывками, по очереди, прикармливали нас. Одного из наших спасителей звали Ласло Санто, Владислав Санто тож.
Когда мы в состоянии были продолжать путь, Владислав, токарь из Дебрецин, бежал с нами. Покидая неволю, изнурительные работы, он приобретал в нас друзей, которые хотели войны против войны и стояли за рабочий интернационал… Как кстати оказался нам этот человек в последний день пути с его знанием дороги и, главное, с заразительною его бодростью, отвагою, выносливостью. Он помогал нам всем, чем мог, и неустанно распевал свою веселую песенку:
Что значило в нашем, общими усилиями сделанном, переводе:
И потом:
В городе, на улицах, переполненных народом, мы столкнулись с событиями, которые потрясли нас: революция!
Всех нас устроили в лучшей больнице города, и здесь, отдыхая после невзгод перенесенного пути, мы услышали о судьбе оставленных нами товарищей: литограф Нахимсон цел, невредим, прокатчик же Ключанцев погиб, так и не дождавшись праздника, ради которого бежал из ссылки.
В больнице мы не залежались: надо было готовиться в путь, на родину, а вскоре в город прибыла партия ссыльных, и среди них — Вагин, дядя Ваня, Аннушка, ее подруга Женька Евладова, литограф Нахимсон.
IV
Мы возвращались на родину. Когда-то нас тащили Великим сибирским путем в арестантской теплушке, под конвоем. Сегодня мы — в мягком пульмановском вагоне, за зеркальными окнами, и никто не сторожит нас, мы свободны, как журавли в степном небе.
Апрель бродил, пенился на просторе, апрель был в разгаре, и чем дальше от таежных равнин увлекал нас поезд, тем ярче вокруг становилась буйная полевая шерсть… Солнце, опрокинутые в синеву перелески, снежные паруса по откосам, докрасна размытым первыми дождями, — это днем. А ночью — струнный шум поезда в бесстенной темноте, талые, как бы обогретые за день звезды, нечаянные журавлиные крики под звездами, в застоялой тишине полустанков.
Города встречали нас оркестрами, из сел выходили к нам ватаги крестьян с кумачевыми знаменами над обнаженными головами. Нас чествовали, мы были первыми среди тех, кто вступил некогда в единоборство с ненавистным строем.
Могли ли быть люди, более счастливые, чем мы? Еще вчера каждый из нас походил на загнанного волка. Сегодня помолодевшая страна готова нести нас на руках, как знамя.
Я полон всем этим и тем еще, что прорастало у меня на сердце вместе с весною в полях: Аннушка тут, рядом, под одной кровлей со мною.
Двадцать два года от роду — и столетний боевой закал. Перенести испытания, каких хватило бы целому городу в десятилетиях мирного существования, обладать будущим, не знающим границ, и при всем том — любить равную тебе по перенесенным бедам и такую же сейчас вольную, как те журавли в небе, — можно ли желать большего? Я пьян без вина! Я, не задумываясь, умер бы под знаменами, перенятыми у нас тысячами рук.
Хочется быть одновременно всюду, все видеть и слышать, и я не мог спать от жадности. Мои товарищи кажутся мне необыкновенными. Я готов часами не спускать глаз с жарко-смуглого лица Владислава Санто (он с нами!). Неугомонные затеи и выверты толстобрюхого Юшки повергают меня в веселое отчаяние. Он говорит, этот Дуда, солидно наморщив брови: «С пеленок зачитывались мы Липпертом», — и я хохочу. Он говорит: «Тюрьмы надо передать под шоколадные фабрики», — и я готов свернуть ему шею в припадке восторга: почему же фабрики и непременно… шоколадные?
Аннушка снисходит к моему веселью, но под прозрачной ее улыбкою читаю суровые формулы: восьмичасовой рабочий день, контроль над предприятиями, мир без аннексий и контрибуций!
Она выступает вместе с нами перед толпами солдат, полонивших станции. Она рвется в наступление. Голос ее всюду, где наш поезд задерживается.
— Долой войну! Солдаты, не выпускайте оружия из своих рук! Крестьяне, берите землю…
Я слежу за тем, как, подымаясь на носки рваных своих башмаков, Аннушка выкрикивает во всю грудь, и при этом ее лицо бледнеет, а на шее проступают голубые жилы.
У меня нет силы терпеть, я перебегаю в другой конец и там подымаю свой голос:
— Никакой поддержки Временному правительству! Пока власть в руках капиталистов — мира вам не видать.
В то же время мне слышен зычный, со всхлипами ехидства, голос нашего Вагина:
— Война до победного конца?! Воюйте, потому что им надо грабить… Верность союзникам?! Будьте верны иностранным грабителям и не посягайте на своих, отечественных…
И еще выкрики, ломкие и трудные, исполненные возбуждения:
— Долой немецкий Милюков… Да здравствует пролетарий австро-германских коалиций!.. Да здравствует Спартакиус во главе с Карлом Либкнехт!
Когда слушаешь Владислава Санто, беспомощного в чужом ему языке, кажется, что перед тобою школьник, подросток.