В вагоне продолжается то, что мы начинаем, когда говорим к солдатам, к рабочим. В нашем купе и в соседнем с нами, в коридоре и на площадках, — всюду кипит жаркая возня тел, неостывающая брызжет тревога, гремят голоса:
— Левая Циммервальдская… Ленин… Оборонцы, эсеры, бундовцы… Чхеидзе, Мартов, Потресов…
— Немедленно съезд партии… Программа устарела… Ленин…
— Декларация правительства Львова и Ко… Милюков, Гучков, Керенский…
— Завоевать советы… Советы, советы… Ленин!
Я заглядываю в дверь к Шеповалу, к Дементьеву, — и там то же:
— Диктатура пролетариата… Республика советов… Армия, милиция… Национализация земли…
Дядя Ваня, терпеливый, потный, принимает на себя град ударов, предназначаемых Владиславом Санто мошенникам всего света.
— Социал-шовинисты… оппортунисты-центр… Лонгэ, Макдональд… Гаазе, Шнейдер… Швейцарские грютлианцы… Бить по башка!..
Санто кричит, размахивая кулаками у самого лица дяди Вани:
— Бить по башка… Луиблановщина… Социал-шовинизм… Шнейдер, Каутский…
Женя Евладова слушает молча, но иногда она лукаво подмигивает Шеповалу, и при этом тугой розовый подбородок ее корчится от сдерживаемого смеха.
Юшка Дуда переходит от группы к группе, поддевает за локоть Нахимсона, тычет ребром руки в бок сосредоточенного Дементьева, литейщика.
— Сдерем шкуру с Фокина! До, ре, ми, фа… А тюрьмы — в шоколадные фабрики… Фа, ми, ре, до… Боже, храни Керенского… Богородица пречистая, пришей ему пуговицу, стыдно глядеть.
Вагин — как сталевар на своей площадке у только что заправленной печи: спокоен, нетороплив и чуть-чуть насмешлив к окружающим. Он видит дальше, чем те, и он совершенно спокоен, потому что металл подкинут, а там уж дело огня.
— Завком… Советы по районам… Восемь часов явочным порядком… Заводоуправление… Ввести своих… Ага, кусается? Хе-хе-хе…
Голова у Степана Климентьича посажена вплотную к плечам, она у него стриженая, шишковатая, и он то и дело проводит рукою по темени, а рука мясиста, грузна, как у молотобойца.
Я засматриваюсь на голову Вагина, и мне жульнически весело: отличный подарочек везем мы Шугаевску. Не голова то, а самая настоящая адская машина!
Где тут забыться, отдохнуть, соснуть хоть на минутку! Поезд летит в некую пустынную безвестность, более, однако, плодоносную, чем апрель на пашне. Я весь в шумах мысли. Фантазия моя дерзка и неожиданна, она проникает в отдаленные уголки будущего, в ней неукротимая сила древесных почек — этих удивительных взрывов весны в осиянном зорями воздухе. Я веду за собой полки, и мои солдаты от границ маршируют в глубь страны с уверенностью двадцати двух лет моих.
Я не могу спать даже ночью. Свист, и храп, и бульканье идут от спящего Юшки, и ему дружно вторит, причмокивая, Степан Климентьич… Но я не могу забыться. С верхней полки, подрагивая, ползут горячие простыни Аннушки. Мне беспокойно, как в детстве под большой праздник, в те немногие счастливые часы, какие случаются у каждого шкета, сколь бы ни была сурова вокруг обстановка. Сердце мое бьется споро и часто, как солдатский барабан на смотру, как кузнечный молот после выигранной стачки.
Я искал у Аннушки дружбы, только дружбы, правда, особенной, ни на что не похожей, но мне вовсе не стыдно своего чувства… Прошлое — в пламени, огонь грызет без пощады отрепье нашей юности, и ох, как весело поджидать — что же из всего этого выйдет? Надо бы испепелить всю коросту пережитого и заново, новорожденными глазами, взглянуть на мир, на любовь, на все то огромное, значимое, что когда-то распинали в нас хозяева нашей жизни.
Поезд летит, падает в пространство, мечет вагон из стороны в сторону, как силач — детскую колыбель. Ночь, расступаясь, отваливается у окон, подобно чернозему на пашне под натиском лемеха. Я поднимаю голову и встречаюсь с глазами Анны. Она смутно улыбается мне и молчит, сытая своей скрытой сейчас от меня радостью. Задичалый стальной свет в ее глазах плавок, зубы влажно мерцают в голубых отсветах фонаря.
Я приподнимаюсь, беру ее руку, нежданно холодную и покорную.
— Не спится, — говорит она тихонько, с тою особой доверчивостью, с какою ребята, придя в себя ночью, рассказывают близким о сновидениях.
— Мне тоже, — откликаюсь я, вставая и накидывая на себя одеяло.
Вагин спит, обратив ко мне тряскую спину, а рядом, сползая с полки, подрагивает косматая рука Юшки: завялые от сонной одури пальцы шевелятся, как бы что-то старательно стряхивая с себя.
Рассказывая о пустяковых вещах и не замечая всерьез ничего вокруг, Аннушка принимает мою голову на свою грудь. Мне слышно, как неутолимо колотится ее сердце.
— Помнишь, Никита, хозяйку мою, Широкову? — говорила она без умолку, как бы прячась за своими словами от того, что происходило у нас в эту минуту. — Вот уж была потеха однажды. Явились, понимаешь, с обыском ко мне… незадолго перед арестом было, — а ночь поздняя, и я дрыхну…
Покончив с одним случаем, она переходит к другому, и вдруг шопотом:
— А знаешь, стишки-то твои ничего… Но все же лучше, если ты перейдешь на прозу.