В толпу эту знахарь и крикнул:
— Поглядите-ка, православные: на воре-то шапка горит!
Не успели прослушать и опомниться от зловещего окрика, как вор уже схватился за голову» [9, 42 — 43][20].
Здесь же Максимов упоминает «о существовании однородных анекдотов — из восточных азиатских нравов» [9, 43]. В нашем сборнике наглядный пример подобного анекдота — афганский рассказ «Хитрый визирь». Созвав людей, среди которых были и воры, похитившие хлопок, визирь объявил, что хлопок пристал к их бородам. Воры тотчас схватились за бороды.
Мы не знаем, существует ли афганская пословица «У вора в бороде хлопок», но, думается, не будет чрезмерной смелостью предположить принципиальную возможность существования такой (или подобной ей) пословицы. При несходстве реалий она будет говорить, по существу, о том же, что и русская «На воре шапка горит», а именно: «Виновный сам себя выдаст», «Всякое действие имеет закономерный результат».
К той же мысли ведет индийская сказка «Вор», киргизская «Догадливый судья», адыгейская «Как один человек спасся от смерти» и др. В то же время на страницах сборника мы найдем и сюжеты типа китайской сказки «Как один глупец покупал пекинский диалект», где наговаривает на себя и подвергается наказанию невиновный, или тайской «Умный вор», где виновный ловко уничтожает улики и остается безнаказанным. Попадутся нам и сказки типа китайской «глазная болезнь», где судья скажет обеим тяжущимся сторонам: «Поскольку истец прав, то присуждаю двадцать палочных ударов обвиняемому. Но и обвиняемый прав, поэтому присуждаю двадцать ударов палками истцу» (№ 194). Во многих случаях встретятся, как уже говорилось, и судебные дилеммы, где вместо вывода читателю предлагается вопрос.
В сказках о судах, пожалуй, особенно ярко отразилась повседневная жизнь народов, их нравы, обычаи, моральные представления, психология, характер деловых взаимоотношений. В суд приходили с самыми разными делами: и с семейными конфликтами, и с трудовыми, и с имущественными тяжбами, и с жалобами на обиду, оскорбление и т. п. Желающему познакомиться с глубинной стороной жизни людей, которая не всегда открывается поверхностному взгляду, небесполезно провести хоть несколько дней в суде; писатели нового времени не раз подтверждали это. Конечно, сказки, легенды, басни отражают реальные отношения в образной, подчас фантастической форме; тем не менее читатель, познакомившийся с текстами этого сборника, почерпнет из них немало и реальных сведений. Он узнает, например, что в древнем Египте потерпевший сам указывал кару, которая, по его мнению, полагалась виновному (а также размер вознаграждения, которое он взыскивает), и что повинный в невыполнении денежных или иных обязательств мог быть отдан в рабство. Он узнает, что в племени Ираку (Танганьика) мужчина мог развестись с женой, потребовав при этом обратно свой свадебный выкуп; женщина после этого могла выйти замуж вторично. Он узнает, что учение о посмертном перевоплощении душ существенно влияло на многие стороны повседневной жизни индийцев, кхмеров и других народов, у которых оно было распространено. Он узнает о быте охотников, земледельцев, скотоводов, торговцев, ремесленников, об их имущественных отношениях и материальной культуре, о некоторых формах общественного устройства у разных народов. А как ярко отражены в этих рассказах самые тонкие оттенки психологии людей! Тут и самоуверенность, и трусость, заискивание перед сильными мира сего и внезапные взрывы смелости, благородство и корыстолюбие, гордость и чувство обреченности, лицемерие и хитрость, глупость и простодушие, проницательность и лукавство, наивное суеверие и ироническое сомнение во всемогуществе «божьего суда», мстительность и великодушие, слепая ярость и спокойная рассудительность.
Соответственно и мораль, извлекаемая из сказок о судах, может говорить не только о правосудии. Из знаменитой истории о суде Соломона, где ребенок присуждается родной матери, следует, например, что «мать всегда остается матерью». Осетинская сказка «Птичник и царь» повествует об обратном случае, когда детей присуждают не той, что родила, а той, что вскормила (и это справедливо; ср. уйгурскую пословицу: «Не та мать, что родила, а та, что вскормила»). Нам не удалось встретить рассказа компромиссного типа, где ребенок бы оставлялся и той, что родила, и той, что вскормила (или ни той ни другой); между тем вполне мыслима и такая жизненная ситуация. После минувшей войны многие матери, потерявшие своих детей, находили их впоследствии у женщин, воспитавших и усыновивших приемышей; нередко после этого дети продолжали жить как бы при двух матерях (и это тоже было справедливо). Есть в сборнике и текст, где ребенок присуждается не той, что родила, а той, на чьем участке родился ребенок (сказка лома «Чей ребенок?»), и в оценке справедливости или несправедливости этого парадоксального приговора рассказчик испытывает уже некоторые затруднения. Есть история, где ребенку самому предложено выбирать между родным отцом и приемным — решение остается неясным (сказка хауса «Охотник и его сын»).
5.
О справедливости или несправедливости заходит речь во всех рассказах о судах. Справедливость почиталась всеми народами как высшая ценность. Характерна в этом отношении амхарская сказка «О несправедливом суде». Человеку представилась возможность выбора: отправиться в страну, где много хлеба, но нет справедливости, или в страну менее богатую, но где справедливость торжествует. Он выбирает первую — и горько за это платится. «Справедливость ценнее хлеба» — свидетельствует сказка.
Естественной кажется мысль именно принцип «справедливости — несправедливости» положить в основу классификации рассказов о- судах [11, 15]. Однако дело здесь оказывается не так просто.
Прежде всего, судить о справедливости или несправедливости сказочных приговоров со стороны далеко не всегда представляется возможным. Слишком различны обычаи, законы, правовые нормы, моральные представления не только у разных народов в разные времена, но даже у представителей разных социальных групп. Вспомним еще раз про мизерный штрафа которому подвергают индийские бедняки лукавого Бирбала. Справедлив или несправедлив этот суд, мудр или глуп? С чьей точки зрения. В текстах сказок далеко не всегда можно встретить прямой ответ на такого рода вопросы.
В упоминавшемся уже сюжете о «неблагодарном спасенном» человек и вырученный им зверь иногда обращаются за судом последовательно к нескольким животным, и они высказываются против человека, вспоминая о его жестокости, неблагодарности и обосновывая право зверя быть жестоким и неблагодарным по отношению к человеку. Да и сами хищники по-своему убедительно оправдывают собственные действия. В корейской сказке «Приговор зайца» тигр заявляет своему освободителю: «Мы только что договорились с тобой, что я буду при любых обстоятельствах чтить тебя, как своего отца, и всю жизнь обихаживать тебя. Но чтобы нам быть неразлучными, у меня есть только одна возможность — носить тебя в своем животе. Там ты будешь всегда при мне. Я должен съесть тебя, чтобы выполнить наш договор!» [161, 107]. В амхарской сказке «Суд ветра» змея просто заявляет спасшему ее крестьянину: «Я хочу есть... У меня нет выбора». Дерево, река и трава в этой сказке выносят по-своему обоснованные приговоры против человека. Последний судья, ветер, не оспаривает их справедливости. «Все на свете живет так, как предназначено природой, — говорит он. — Трава растет, чтобы жить, а человек сжигает ее тоже для того, чтобы жить. Река течет, чтобы жить... И змея ест то, что находит, — ведь такова ее природа! Поэтому нельзя винить дерево, траву и реку за их суд, так же как и змею за то, что она хочет есть... Все они действуют так, как подсказывает им их природа» [51, 67]. Правда, после этого ветер подсказывает крестьянину, что тот может убежать, — но не потому, что считает его правым; просто согласно своей природе он может спастись, если представилась возможность (см. также примеч. к № 215).
В тех случаях, когда главное действующее лицо сказки — человек, симпатии рассказчика, естественно, на его стороне; спасение представляется справедливым. Но не всегда. В индийской сказке «Что посеешь, то и пожнешь» жадный брахман спасает льва ради корысти и смертный приговор ему (который лев приводит в исполнение) воспринимается как справедливый. В дунгапской сказке «Помещик и змея» человек высказывается против человека (бедняк против богача), к удивлению змеи: «Я думала, ты будешь защищать человека, но ты не захотел врать, потому что ты справедлив» [45, 117].
Однако наиболее показательны все же случаи, когда у животных и человека — разный суд и разные представления о справедливости. Уместно по этому поводу привести замечание из книги А. Я. Гуревича «Категории средневековой культуры», имеющее отношение не только к европейскому средневековью: долгое время «не было права вообще»; каждое племя, народность жили «по своему закону», причем член племени подчинялся его праву и обычаям независимо от того, где он проживал. Всякий род живых существ и даже вещей имеет свое собственное право — это обязательное качество любого божьего творения (поэтому ответственность за проступок могла быть возложена не только на человека, но и на животное и даже на неодушевленный предмет)[21] [7, 158, 149]. В свете таких представлений станет ясно, что животные и люди в данном случае судили по разным, так сказать, «кодексам», ни один из которых не имеет заведомого преимущества перед другим. Станет понятным, кстати, и желание многих персонажей судиться у «своего» судьи, потому что «чужой» осудит несправедливо. См., например, в сказках народности Ираку о хитреце Лае, который не раз вступает в конфликты с животными и зооантропоморфными существами вроде Амаирми: «Кто ваш султан?» — спрашивает Лай, когда Амаирми зовет его судиться. — «Наш султан — змея Харарио...» — «Нет, к нему я не пойду, — сказал Лай, — он не сможет нас правильно рассудить. Лучше пойдем к нашему султану». — «Ваш султан велит осудить меня, — возразила Амаирми, — я к нему не пойду». — «Вы к моему не хотите, и я к вашему не хочу, — ответил Лай. — Каждому дорога своя жизнь»[22].
О том же говорит и непальская сказка «Суд панчей». Чтобы узнать, кто из двух тяжущихся — настоящий муж женщины, божество предлагает им пролезть сквозь носик кувшина. Колдуну-пандиту это просто, а человеку не под силу. Божество не злонамерено; просто у пего свои критерии, а у людей свои. Оно и само это признает. «Спорящие — люди, — говорит оно панчам, — поэтому им нужен ваш суд». Факты, которые убедили божество принять сторону колдуна, для людей свидетельствовали в пользу человека. «Людской суд — самый правый», — заключает рассказчик. «Для людей же», — добавили бы мы[23].
Но в любом случае симпатии рассказчика — очень ненадежный критерии для суждения о справедливости и несправедливости. Один и .тот же приговор в разных вариантах сюжета может быть назван несправедливым (если он выносится, например, в пользу богача) и справедливым (если оправданный - бедняк). Наглядный пример такого случая — многочисленные варианты знаменитого сюжета о Шемякином суде, само название которого символизирует, казалось бы, суд неправый я глупый. Суть его вкратце такова (мы берем один из наиболее полных вариантов): человек совершает серию проступков, в том числе и убийств (как правило, непредумышленных). Судье qh показывает за пазухой камень (или угрожает иным способом, или намекает на взятку), и судья (в надежде на взятку или боясь угрозы) выносит парадоксальный оправдательный приговор (см. таджикскую сказку «Человек, который хотел творить добро» и примеч. к пей). Но в сходной сирийской сказке «Девушка-судья» [79, 226] дело обходится без взятки и без угрозы, а приговор прямо расценивается рассказчиком (и всеми присутствовавшими на суде) как справедливый и мудрый, спасший бедняка от закабаления алчными кредиторами (см. также примеч. к №° 224)[24].
В тупик способна поставить ангольская сказка «Сварливая жена»: человек получает талисман, который становится причиной смерти его внука; однако вину за эту смерть возлагают не па него, а на его жену — и на звучит ни малейшего сомнения в справедливости такого приговора (№ 162).
Еще один пример: китайский рассказ «Хитрость Цяо Шуня». В даме человека оказался повешенный, и, чтобы избежать обвинений, человек фабрикует ложные доказательства своей истинной невиновности. Суд верит ложным доказательствам и оправдывает человека, по существу, справедливо. Но можно ли отнести этот суд в принципе к числу мудрых и справедливых?
Еще больше вопросов ставит целая серия историй о спорах из-за жениха иди невесты. Во многих из них претендентам ставится условие (принести подарок и т. п.); выполнивший его наилучшим образом получает невесту. Например: один жених достает волшебное зеркало, в котором видит, что девушка умерла, другой — волшебное средство передвижения (верблюда, телегу, веер, ковер-самолет), которое вмиг переносит всех троих к девушке, третий — лекарство, которое возвращает ее к жизни. По разным причинам предпочитают то одного из них, то другого, то третьего; иногда — ни одного из троих; нередко сказка заканчивается дилеммой (см. № 53 и примеч. к нему). В сказке пангасинан «Три брата» девушку делят на три части. Целый набор неожиданных решений, связанных с представлением о перевоплощении душ, предлагают непальские и кхмерские сказки на сходную тему («Чья невеста?», «Прорицатель, стрелок, ныряльщик и знахарь»), А вот парадоксальный исход сказки народности бура «Зять». Двум претендентам на руку невесты было поставлено условие: она станет женой того, кто поймает живого оленя. Один из них, более упорный, после долгой погони поймал животное. Другой скоро отказался от такой попытки. «Не очень-то мне надо загонять себя до смерти, — объяснил он позднее старейшинам племени. — Женщин много». Казалось, вопрос ясен: выполнил условие лишь один, он и должен получить девушку.
Но старейшины решают иначе.
«Ты, Сефу, который не стал гнаться за оленем, — ты будешь нашим зятем. Ньила поймал оленя, он упорный человек. Если он захочет кого-то убить, его ничем не остановишь, пока он не исполнит своего желания. Он не обратит внимания ни на упреки, ни на советы. Если мы отдадим ему в жены нашу дочь и она что-нибудь сделает не так, он станет ее бить, не слушая ничьей мольбы. Мы не хотим его в зятья. Сефу — другое дело. Он способен прислушаться к голосу рассудка. И если он поссорится с нашей дочерью, а мы придем их помирить, он сумеет проявить благоразумие... Он добр и кроток. Он наш зять!»
Итак, в одном случае женихом становится претендент, выполнивший условие, в другом — не выполнивший его, в третьем — ни один из них (в варианте с невестами — все женщины одновременно), в четвертом — решение оказывается не принятым. И любое решение при этом может расцениваться и как справедливое, и как несправедливое.
6.
Разнообразию обычаев, законов, моральных и юридических представлений и правовых норм у разных народов и в разные исторические эпохи соответствует вариативность логического мышления. Сама логика правосудия отнюдь не остается неизменной. Фольклор подчас отражает представления, происхождение которых давно забыто, а смысл переиначен и воспринимается теперь юмористически.
Вернемся еще раз к сюжету о Шемякином суде (№ 224). Один из характерных приговоров здесь — предложение убийце ребенка искупить свою вину, вновь сделав женщину беременной. Как бы ни относился рассказчик к судье, абсурдный, комически-нелепый характер приговора для нею, как в для тяжущихся, не подлежит сомнению. Между тем здесь, возможно, оказался комически переосмыслен реальный обычай родового общества, о котором пишет О. М. Фрейденберг в уже цитировавшейся не раз книге: «Оправданий древнее право не может знать, но „примирение", метафорический эквивалент „воскресения из смерти", было возможно и принято. Оно проходило в формах, созданных смысловым значением метафоры „оживления". В родовую эпоху обе стороны могли помириться и прекратить кровавую „месть", хотя бы дело касалось убийства: именно с „убийцей" и возможен был „мир" вопреки всякой, казалось бы, логике. Форма, в какой совершался „мир", должна показаться неожиданной для тех, кто уверен в исторической незыблемости логических построений. Производительный акт с женщиной, женитьба — вот основная форма примирения с убийцей» [14, 158][25].
Интересно для нашей темы и замечание того же автора о том, что «самое понятие „возмездия" и „наказания", вернее, самая связь между нормой и известным ее нарушением, „виной", между „виной" и „наказанием" за вину держится на семантическом тождестве поступка и проступка, проступка и кары» [14, 157]. Такое отождествление тоже сложилось исторически и не должно абсолютизироваться. В известном индийском рассказе [44, 80] брахман погибает от несчастного стечения обстоятельств: в его еду случайно капнул яд из пасти змеи, которую пожирал сокол. И все-таки раджа, к которому обращаются с предложением указать виновного, добирается до него по цепочке отдаленных причин и следствий (см. изложение этого сюжета в примеч. к №2 185). А в аналогичном сирийском рассказе «Отравленное молоко» призванный в судьи царевич никого не считает возможным обвинить в смерти отравившихся людей: «Они погибли потому, что такая смерть была им суждена». Возможно, для индийскою казуального и юридического мышления, создавшего развитую систему регламентации и квалификации самых различных сторон человеческой жизни и поведения, такая ссылка на судьбу показалась бы уклонением от ответа.
В то же время сравним приведенную в сборнике сказку «Суд Мула-девы» (№66) со знаменитым древнегреческим мифом о суде Париса. На коварный и опасный вопрос, которая из женщин красивее, Муладева ответил: «Для всякого на свете прекрасна только его возлюбленная». Если бы так ответил Парис трем соперничавшим богиням — скольких бедствий удалось бы избежать! Не сказалась ли тут хоть в какой-то мере особенность восточного логического мышления, отличного от дуалистической европейской традиции с ее склонностью «исключать третье» (tertium non datur: или-или; одно из двух)?
Однако при всем разнообразии реальных ситуаций, выводов, приговоров, обусловленных историческими, национальными или иными факторами, набор принципиально возможных логических решений в рассказах о судах достаточно ограничен. В каждой группе таких сюжетов можно отметить:
а) суды, подтверждающие правоту (преимущество) одной из сторон на основании определенного принципа и присуждающие ей выигрыш (поощрение), а другой соответственно — проигрыш (наказание); вообще сюжеты, доказывающие справедливость определенного принципа (вывода);
[20] Аналогичные рассказы объясняют происхождение изречений «Вора выдала речь» и «Рассуди — топором разруби» [9, 47, 361]. См. примеч. к № 89, 172.
[21] Между прочим, по этой причине не стоит считать чистой сказочной условностью или юмористическим курьезом нередкие в нашем сборнике суды над животными и неодушевленными предметами (см., например, японскую сказку «Хитроумный служка» и др.); в реальной практике многих народов нередки были случаи судов над животными и вещами.
[22] В мусульманских странах иудеи и христиане «имели особые судебные учреждения, но могли передавать свои споры и разногласия на рассмотрение мусульманского кази» [15, 115].
[23] Л. Аганина в предисловии к сборнику непальских сказок «Живой в царстве мертвых» пишет: «Ратуя за справедливость, непальская сказка превыше божественного суда ставит суд людской, потому что людям положено судить по совести („Суд панчей" или „Кто глупее?"). И этому ничуть не противоречит история неправедного суда таких же деревенских старшин-панчей, которых сытное хозяйское угощение заставило согласиться с тем, что и бык может отелиться („Сказка о том, как бык отелился"). Расхождение можно объяснить тем, что первые две сказки отразили, надо полагать, доклассовые патриархальные отношения в непальской деревне: тогда рассудить спорное дело могли любые пять человек, и приговор их был справедлив потому, что выражал мнение народа. Позднее же, когда панчей стали выбирать и, конечно, не из самых бедных крестьян, суд их перестал быть справедливым» [46, 8].
[24] В каждом отдельном тексте социальные, национальные и другие симпатии рассказчика могут быть несомненны; но в процессе бытования у разных народов, в разных социальных сдоях один и тот же сюжет мог коренным образом переосмысливаться, так что в совокупности вариантов мы видим набор самых разнообразных, порой взаимоисключающих суждений, оценок, решений, приговоров. Теоретически можно представить их как полный набор логических трансформ, о которых будет сказано дальше.
[25] Можно привести также суждение О. М. Фрейденберг о разрывании на части тотема как древней реальной подоплеке «в сюжете о Шейлоке, требующем от должника фунт живого тела (мяса)» [14, 156]. (См. здесь № 222 и примеч. к нему.)