В народной опере гремели «Дракон Уонтли» Джона Фредерика Лэмпа 1373 года и «Опера нищих» Джона Гея 1728 года, чрезвычайно популярная смесь безбожной сатиры и хороших мелодий. Театральные распорядители вроде Джона Рича устраивали клоунады, полные пощечин, волшебных фокусов и музыки, которые они называли пантомимами, – чрезвычайно шумные английские версии континентальных оригиналов с участием Пьеро и Коломбины, наследие которых до сих пор различимо в наших рождественских постановках. Среди более изысканной публики был популярен Джованни Бонончини, представитель уточненного итальянского стиля, который возомнил себя соперником Генделю (и проиграл), представляя себя своего рода местным изысканным иностранцем. Были и местные таланты: Морис Грин, органист церкви Святого Павла и собутыльник Генделя; близкий коллега Грина Уильям Бойс, автор прекрасной церковной музыки и элегантных симфоний в стиле рококо и соредактор Грина при составлении выдающегося сборника «Кафедральная музыка» 1760 года; а также Чарльз Эйвисон, представитель модного Ньюкасла и создатель лучших английских концертов и трио-сонат XVIII века, написанных в стиле, который он перенял от своего учителя, путешественника Франческо Джеминиани.
Бах (Иоганн Себастьян)
Авторы указывали на сходство биографий Георга Фридриха Генделя и Иоганна Себастьяна Баха с самого начала: они родились хронологически и географически близко друг к другу; у них были общие друзья и коллеги (в частности, Маттезон и Телеман); они знали музыку друг друга и восхищались ей, однако никогда не встречались (хотя не раз предпринимали попытки к этому); в силу печального совпадения оба к концу жизни утратили зрение и «лечились» у одного и того же английского шарлатана, болезненно и предсказуемо безуспешно.
Однако различия красноречивее сходств.
Бах жил счастливой и хлопотной семейной жизнью, занимая несколько постов в небольших городах в той среде, где прошло его детство, в то время как Гендель в одиночестве встречал триумфы и разочарования, зарабатывая себе репутацию в самых звездных и крупных городах Европы.
В качестве композиторов оба демонстрировали гениальную способность использовать окружающие обстоятельства для наиболее полного самовыражения.
Иоганн Себастьян Бах родился в марте 1658 года в большой семье профессиональных музыкантов. Оставшись сиротой ближе к десяти годам, он получил всестороннее и практичное образование в доме старшего брата и в школах для мальчиков, которыми славилась лютеранская Германия. С юношеского возраста он непрерывно занимал должности, которые в течение столетий занимали его отец, дяди, а также родные и двоюродные братья: кантора, капельмейстера, органиста, музыканта в оркестре и учителя при небольших и средних дворах и городах в лесистых регионах его родной Тюрингии.
Основными местами его работы были Веймар, где он играл на органе, расположенном высоко на галерее в ныне исчезнувшей капелле при дворе, которым, что было не вполне обычно, управляли два герцога: один из них ненадолго посадил Баха в тюрьму, когда тот попросил в 1717 году разрешения уехать; Кетен, которым правил «сиятельный князь, любивший и понимавший музыку»: он содержал прекрасный оркестр, однако, будучи кальвинистом, не нуждался в церковной музыке[399]; последней и наиболее продолжительной, с 1723 года, была работа кантора в церкви Святого Фомы в оживленном провинциальном центре, Лейпциге, где прежде работал его друг Телеман и где он писал и исполнял музыку для служб в главных церквях города, преподавал (и жил) в школе, а также сочинял пьесы для разнообразных светских мероприятий и, позже, для концертных серий, проходивших в кофейне Циммермана. Он был требовательным и неуступчивым работником, регулярно досаждавшим начальству своими замечаниями о том, что он полагал упущениями в деле создания надлежащего музыкального окружения (а также жалобами на недостаток денег), в то же время получая выговоры за небрежение работой, которая была ему неинтересна: «[он] вел себя неподобающе… Отправил певчего в деревню; уехал, не спросившись… пренебрегал занятиями с певчими… не выказывал никакого усердия в работе… были и еще жалобы… Кантор не только ничего не делал, но и не желал объяснять почему». Один лейпцигский городской советник назвал его «неисправимым»[400].
Бах был женат дважды и стал отцом 20 детей, из которых половина дожила до взрослого возраста, а трое сделали весьма успешные музыкальные карьеры. Как и два других великих мастера в этой главе, Гендель и Перселл, он оставил нам довольно мало сведений о себе. По его библиотеке можно заключить, что он был хорошо начитанным и искренним лютеранином. Судя по свидетельствам его сына Карла Филиппа Эмануэля и Иоганна Элиаса, двоюродного брата, жившего в семья Бах в качестве помощника, дом его был оживленным, полным еды, привязанности, музыки и цветов: Бах часто работал по ночам, по-видимому, после того, как его многочисленные дети отзанимались, помолились и отошли ко сну. Другие свойства его характера можно предположить: по несколько лукавому выражению одного из его современных биографов, «мужчина… бывший отцом 20 детей… не мог быть равнодушным к чувственным удовольствиям»[401]. Он никогда не выезжал за пределы Германии, и все места его службы находились не далее ста миль от места его рождения.
До некоторой степени его сочинения определялись его увлечением своим музыкальным наследством и переменой мест работы: его могучая пассакалья и фуга до минор, написанная после 20 лет, – характерный образец большинства органных сочинений начала его карьеры; в его ранней клавирной музыке используются зигзагообразные мотивы, сходные с мотивами Букстехуде и Бема; в Бранденбургских концертах, написанных в 1721 году, когда он был капельмейстером в Кетене, расширяются базовые принципы ритурнели с тем, чтобы включить в первый из них партии охотничьих рожков, а в пятый – огромную клавесинную каденцию (это первый настоящий клавирный концерт, написанный для того, чтобы показать возможности нового инструмента, купленного Баху князем); кантаты, подобные «Ein feste Burg ist unser Gott», переработанной им вскоре после прибытия в Лейпциг в 1723 году из оригинала, сочиненного в Веймаре, излагают лютеранский гимн в виде канона в верхнем и нижнем голосах, обрамляющих целую серию фуг; концерты и светские кантаты написаны для лейпцигских концертных серий. Циклы литургических кантат, один из них – годовой, к несчастью, утеряны. Пассионы – еще одна форма, унаследованная им от множества более ранних композиторов: рассказчик-тенор вводит слушателя в обстоятельства драмы, открывая мир кровожадных толп, громогласных хоров и колыбельных, начинающих и завершающих сочинения, и сосредоточенных хоралов. Несмотря на огромное число вокальных опусов, Бах с меньшим интересом относился к голосу, нежели Монтеверди, Перселл и Гендель.
Его поиск богов контрапункта был своего рода личным паломничеством, в рамках которого он изучал внутренние возможности темы, так, что тема и противосложение «сообщаются друг с другом как две равноправные и одинаково хорошо информированные личности», согласно восхитительному анализу его первого биографа Иоганна Николауса Форкеля[402]. Позже он написал серию сочинений, в которых словно растворяется в собственном разуме, исследуя космические возможности музыкального контрапункта, где интеллектуальное упражнение, изучение, исполнение и слушание соединяются в единое целое: «Музыкальное приношение», «Гольдберг-вариации», «Искусство фуги» и другие работы.
В 1750 году второй сын Баха сделал лаконичную пометку в рукописи «Искусства фуги»: «Работая над этой фугой, в которой имя BACH появляется в противосложении, автор скончался»[403]. Музыка трогательно обрывается на середине такта.
Его музыка остается одним из величайших достижений человеческого духа. Он не был новатором стиля и знал это. Уже при жизни он был известен как «старый Бах» (или даже, если верить слухам, «старый парик» в семье)[404]. Подобно Монтеверди, он оказался в центре публичных дебатов об особенностях стиля, с тою лишь разницей, что он представлял старый стиль, а не новый. Его уникальный гений заключался в способности усвоить прежние форму, манеру и музыкальный материал, литургическую традицию и технику и довести их до совершенства, улучшить, развить, переопределить масштаб их возможностей в каждом своем сочинении. Как справедливо говорит Форкель, «ни один такт (и даже, я бы сказал, ни одна часть такта) не повторяет другой»[405].
Влияние и пример Иоганна Себастьяна Баха будут заметны на всем дальнейшем протяжении этой книги и на протяжении всей музыкальной истории. Даже когда вкусы публики сменились, и все полагали его забытым, композиторы помнили о нем. Репутация «человека, внесшего столь значительный вклад в благородное искусство своей музыки, своей родины и своей семьи», как сказано в некрологе 1750 года, сложили тектонические плиты музыкального времени в новую, немецкую конфигурацию[406].
Следующий век будет веком Германии.
Связи и различия трех великих современников, Баха, Генделя и Скарлатти, поучительны. Бах подвел итог барокко своими сочинениями колоссального влияния и разнообразия, по большей части обращаясь в прошлое к своему музыкальному наследию и к непосредственно окружающему его слушателю. Наградой ему было восхищение, однако его не исполняли несколько десятилетий после его смерти. Космополитичный гений Генделя создал нечто совершенно новое и человечное. Потомки помнили о нем благодаря двум-трем произведениям, которые следующие поколения умертвили чрезмерно помпезными оркестровками, и кровоточащим ошметкам, выдранным из его опер, – то был результат упоения фальшивой версией прошлого, которое душило в зародыше английскую музыкальную мысль на протяжении следующей сотни лет. Скарлатти обращался к будущему посредством небольших музыкальных объектов, клавирных сонат. То был один из возможных путей к Новому времени.
Слово «барокко» изначально обладало негативным смыслом, означая нечто чрезмерно насыщенное, изукрашенное и преувеличенное. С тех пор как наследие Баха перешло в руки его сыновей, вкусы обращались в сторону чего-то более внятного и просвещенного: к классицизму.
Часть V
Классицизм
(1740–1790 гг.)
Вскоре после смерти Баха в 1750 году один ученый автор в своем сочинении отметил, что «старые, темные гнойники» сосуществуют с «более насыщенным вкусом и более прекрасными звуками нашей новейшей музыки»[407]. Это была реакция на спор между полемистами Иоганном Адольфом Шайбе и Иоганном Абрахамом Бирнбаумом о достоинствах Баха-композитора в конце 1730-х годов: по их мнению, старая манера контрапункта была «выспренней», «путаной», а «естественные элементы» затемнялись «избытком искусства»[408]. Композиторы и мыслители новой эпохи Просвещения занимались, по меткому, хотя и грубому высказыванию одного исследователя, «выносом мусора»[409]. Опрятная галантность в музыке сменялась первыми звуками романтического томления: та красота, которую мы называем классицизмом, находилась между двумя этими тенденциями. В конце этой прекрасной, но короткой эпохи Гайдн суммировал ее достижения, положив слова книги Бытия на такую непретенциозную вещь, как аккорд до мажор: «Да будет свет, и стал свет».
Музыка в контексте, социальном и эстетическом
Более терпимый дух эпохи вывел на оперную сцену группу и более правдоподобных и разнообразных персонажей. Аристократов можно было изображать совершающими ошибки, слуг – человечными и обладающими достоинством. Пугающие заморские персонажи, подобные турецкому паше в «Похищении из сераля» (1782) Моцарта или же созданному под влиянием масонских идей верховному жрецу из «Волшебной флейты» (1791), могли оказаться просвещенными мудрецами. Церковная музыка тем временем стала практически разновидностью оперы: венский церковный стиль уже не занимался распутыванием сложных теологических вопросов, как это было во времена Баха и Бёрда. Идеи переместились в иные пространства.
Принципиальным новшеством стало признание того, что инструментальная музыка может подражать человеческим эмоциям. Француз Шарль Батте писал, что «музыка без слов все равно музыка», добавляя: «Музыка говорит со мной Звуками: это естественный для меня язык: если я не понимаю его, значит, Искусство ухудшило Природу вместо того, чтобы сообщить ей совершенство»[410]. Музыка имела смысл, и задачей искусства было сообщать этот смысл слушателю, обладавшему пониманием и вкусом. Именно таково было назначение форм и мелодий эпохи классицизма.
Ученое искусство контрапункта по-прежнему почиталось, однако хороший вкус предписывал осторожное обращение с ним. Эта идея не нова. В 1737 году Жан-Филипп Рамо хвалился: «Не столько я стараюсь выказывать высокую ученость в своих композициях, сколько, напротив, стремлюсь скрывать искусство с помощью искусства; ибо я тружусь для обладающих вкусом, а не ученых людей, поскольку первых много, тогда как последних вовсе почти нет»[411].
Для классического композитора необходимо было обладать и ученостью, и вкусом. Гайдн, как известно, сказал отцу Моцарта Леопольду (или, по крайней мере, Леопольд сообщил своей дочери, что Гайдн так ему сказал): «Говорю вам перед Богом, как честный человек, ваш сын – величайший композитор, кого я знаю лично и по имени; у него есть вкус, а сверх того и величайшие познания в композиции»[412][413]. Выбор слов примечателен: он хвалит юного Моцарта за Geschmack, то есть за хороший вкус или тонкое чувство, и за «die grösste Compositionswissenschaft» – эта фраза описывает не просто знание науки и техники, но владение тем и другим. Это важно: два этих качества различны, но дополняют одно другое; необходимые, но разные. Один из первых биографов Моцарта Франц Нимечек делает сходное замечание, восхищаясь его «Kunst des Satzes» (буквально – «искусство высказывания», то есть формальное и техническое умение) вместе с «грацией и очарованием его искусства»[414].
Принципиально важным считалось усвоение и использование новым стилем старых техник: Гайдн, Моцарт и Бетховен знали и любили музыку Баха и Генделя даже несмотря на то, что их аудитория все меньше готова была ее слушать. Есть чудесная история о Моцарте, весело читающем восьмиголосный мотет Баха, ноты с партиями которого разбросаны по полу и спинкам стульев комнаты для певчих в церкви Святого Фомы в Лейпциге, и восклицающем: «Здесь есть чему поучиться!»[415] В другой раз он пишет, что импровизировал фуги «из головы»[416] и даже сочинил прелюдию по мотивам одной из них, когда ему пришлось записывать фугу (хотя, как это часто было в случае с любвеобильным Моцартом, делал он это не только из небесного намерения прикоснуться к высокому искусству, но также в качестве попытки впечатлить милую молодую жену Констанцию, которой, судя по всему, нравились такие фокусы).
Как и в случае барокко, эволюцию музыкальной эстетики лучше всего проследить на примере оперы. В ней по-прежнему существовала несколько гибридная смесь разных международных влияний. В рамках эстафеты поколений Иоганн Адольф Хассе, немецкий верховный жрец итальянской барочной оперы-сериа, встретился в Вене с юным Моцартом. Для взрослого Моцарта фраза «немецкая опера» однозначно означала наследующий опере-буффа зингшпиль популярных театральных трупп, в отличие от величественной оперы-сериа Метастазио на итальянском языке. Много путешествовавший ирландский тенор Майкл Келли описывал музыкальную и языковую мешанину оперного театра в своем отчете о лондонском сезоне 1791 года[417]: два хорошо известных итальянских сочинения, переведенные на английский, с оригинальной музыкой Мартини и Сальери, аранжированной и дополненной англичанином Стивеном Сторасом; «серьезная опера» и «комическая опера», исполняющиеся вместе в Пантеоне на Оксфорд-стрит труппой, состоящей по большей части из итальянцев; и две домашние комедии, «Крестьянка» и «Ни песен, ни ужина», оказавшиеся последними представлениями в старом театре на Друри-лейн перед его закрытием, которое было отмечено трогательными некрологами в газетах: «Умерла в субботу ночью после медленного угасания старушка мадам Друри, пережившая шесть царствований и видевшая множество поколений пред собой»[418].
Слушатели шли в оперу не для того, чтобы смотреть представление. Согласно дипломату и театралу Джакомо Дураццо в 1756 году:
Двадцать лет спустя Уильям Бекфорд подтверждал эти наблюдения: «Каждая дамская ложа – место для чая, карт, кавалеров, слуг, собачек, аббатов, скандалов и убийств… шум, гам и суета итальянских слушателей…»[420] Итальянский искатель приключений Джакомо Казанова находил, что посетители оперы в Париже воспитаны лучше: «Я восхищен французской оперой – декорации меняются молниеносно, по свистку, – что совершенно неведомо в Италии… Меня восхищала также тишина в зале – вещь для итальянца поразительная». Иногда он даже упоминает и музыку: комическая опера Андре Кампра «Венецианские празднества» 1710 года открывается «симфонией, по-своему прекрасной и исполненной изумительным оркестром» (хотя декорации, показывающие площадь Святого Марка, были нарисованы зеркально, что вызвало его смех). В другой раз он «восхитился тем, как дирижер палочкой велел оркестру начинать, хотя он вызвал у меня отвращение, размахивая ею вправо-влево, как будто думал, что может вдохнуть жизнь в инструменты, вертя руками». Казанова делает интересное наблюдение по поводу речитатива в опере Кампра:
Сопровождая Людовика XV во время охоты в Фонтенбло (разумеется, с полной оперной труппой в обозе), он принялся обсуждать достоинства французского и итальянского речитатива с благородным иностранцем – им оказался герцог Ришелье (затем оба стали обсуждать достоинства ножек актрис). Его также несколько настораживала привычка французских оперных певцов «орать».
[399] J. S. Bach, letter to Georg Erdmann (28 October 1730), in Hans T. David and Arthur Mendel (eds.), Christoph Wolff (revd), The New Bach Reader: A Life of Johann Sebastian Bach in Letters and Documents (New York: W. W. Norton & Co., 1999), p. 151.
[400] Отчет о встрече совета, Лейпциг (2 августа 1730 года), в: David et al., p. 144.
[401] Malcolm Boyd, Bach, (2nd edn, London: J. M. Dent, 1990), p. 229.
[402] Johann Nikolaus Forkel, Johann Sebastian Bach: His Life, Art, and Work (1802), chapter 5, in David et al., p. 442.
[403] См. David et al., p. 260.
[404] Там же, p. 379.
[405] Forkel, in David et al., p. 446.
[406] К. Ф. Э. Бах и И. Ф. Агрикола, некролог И. С. Баху, в: David et al., p. 305.
[407] Anon (attrib. C. P. E. Bach), A Comparison of Bach and Handel (1788), in Hans T. David and Arthur Mendel (eds.), Christoph Wolff (revd), The New Bach Reader: A Life of Johann Sebastian Bach in Letters and Documents (New York: W. W. Norton & Co., 1999), p. 407.
[408] Johann Adolph Scheibe, ‘Letter from an Able Musikant Abroad’ (14 May 1737), in David et al., p. 338.
[409] Roy Porter, Enlightenment: Britain and the Creation of the Modern World (London: Allen Lane, 2000), chapter title.
[410] Abbé Charles Batteux, Traité sur les Beaux-Arts réduits à une même principe (1747), p. 268, цит. по: Philip G. Downs, Classical Music: The Era of Haydn, Mozart, and Beethoven (New York: W. W. Norton & Co., 1992), p. 11.
[411] Cuthbert Girdlestone and Philip Gossett, Jean-Philippe Rameau, His Life and Work (New York: Dover Publications, 1969), p. 10.
[412] Цит. по: Аберт Г. В. А. Моцарт. М.: Музыка, 1983. Т. 2. С. 45.
[413] Leopold Mozart, letter to his daughter Maria Anna (16 February 1785): Ich sage Ihnen vor Gott, als ein ehrlicher Mann, ihr Sohn ist der grösste Componist, den ich von Person und den Nahmen nach kenne: er hat Geschmack, und über das die grösste Compositionswissenschaft’.
[414] Franz Xaver Niemetschek, Lebensbeschreibung des k. k. Kapellmeisters Wolfgang Amadeus Mozart (1808).
[415] Friedrich Rochlitz, Anekdoten aus Mozarts Leben (1798–1799), in David et al., p. 488.
[416] Wolfgang Amadeus Mozart, letter to Nannerl Mozart (20 April 1782), in Robert Spaethling (ed. and trans.), Mozart’s Letters, Mozart’s Life (London: Faber & Faber, 2004), p. 308.
[417] Michael Kelly, Reminiscences (1826), vol. 2, p. 1–2.
[418] Цит. по: Kelly, p. 4.
[420] William Beckford, цит. по: Ralph Kirkpatrick, Domenico Scarlatti (Princeton, NJ: Princeton University Press, 1983), p. 61.