Тетя Коломба — вдова, скоро будет пять лет, как она потеряла мужа, но не проходит и дня, чтобы она не оплакивала его смерть. Все присутствующие уже наизусть знают историю трагикомической смерти «бедного Альбера», как неизменно называет его безутешная вдова. Тетя Коломба десятки раз уже рассказывала про то, какой необычный способ избрал Господь, чтобы призвать раба своего Альбера к себе в небесные чертоги. Даже маленькая Люси во время визитов вместе с мамой к тете Коломбе уже несколько раз слышала печальную историю про то, как бедный Альбер неожиданно погиб на пороге гостиницы в Брюсселе, когда ему на голову свалилась вывеска, нависавшая над входом. «Ах, — привычно плакалась вдова Коломба, — я так была счастлива с дорогим моим Альбером вплоть до того дня, когда на голову ему рухнул „Белый Ангел“. Бедный Альбер умер мгновенно! Он даже ахнуть не успел! И можете себе представить, он уже лежал бездыханный, а „житана“ еще курилась у него в руке! А на улице мерзость какая-то сыплется с неба! Моросит и моросит, никак не кончится, а небо серое, ни просвета, и поэтому-то я решила подняться к нам в номер и взять зонтик. И вот я иду в номер, а бедный Альбер остался стоять на пороге этой проклятой гостиницы и курил. Но что же я увидела, когда вернулась с зонтиком? Господи Боже!.. Бедный Альбер лежит на земле, вся голова в крови! Ах, мой бедный Альбер!..»
Тетя Коломба не уставала пережевывать обстоятельства внезапной гибели бедного Альбера, и всякий раз перемежала повествование горестными вздохами и короткими томными всхлипываниями. Первое время Люси никак не могла взять в толк эту невероятную историю, все понимала не так. «Белого Ангела» она воспринимала буквально: страшный ангел, белый от ярости и гнева, обрушился с неба, с которого перед этим сыпалась какая-то непонятная мерзость, и поразил дядю Альбера в голову. И потом была еще житана, которая дымилась в руке у мертвого, и это ставило Люси в совершеннейший тупик. Житана значит цыганка, а про цыган, которых называют еще бродягами, рассказывают множество страшных историй: все они воры, бездельники, обманщики и разбойники, и единственное, что они умеют делать, это играть в карты да пырять ножом. Говорят даже, будто они все немножко колдуны, способные навести порчу на животных и на людей, которые их обидели. А еще страшнее то, что они при возможности воруют маленьких детей, а потом куда-нибудь продают их. Все их стерегутся. А что до цыганок с ярко блестящими глазами, которые смотрят с безмерной гордостью, с обвораживающими голосами, длинными черными, как смоль, кудрями, повязанными платками кричащих цветов, чьи движения стремительны, как у диких кошек, то они слывут еще в сто раз опаснее. Их руки вездесущи, они хватают вашу ладонь, чтобы по ней якобы предсказать вам судьбу, залезают к вам в карман, чтобы очистить его, и даже проникают к вам в душу, чтобы посеять в ней безумие и ужас. Колдуньи! Все они колдуньи!
Но правда ли все то, что говорят? Действительно ли цыганка вступила в сговор с белым ангелом, безжалостным, как молния, чтобы убить бедного дядю Альбера? Ангел пролил кровь, а цыганка в тот же миг похитила душу убитого? И она еще курилась в его руке! И при этом, наверно, бесстыдно смеялась? И правда ли, что цыганки, эти похитительницы жизней, крови и судеб, читают будущее по ладони? Долго эти россказни не давали Люси покоя, и только папа, когда она наконец спросила его, развеял мрачную легенду, угнездившуюся в ее воображении. Но это еще не все. Тетя Коломба, едва завершив свое затверженное трагическое повествование горестным вздохом, тут же обретала второе дыхание и переходила к следующему номеру, неизбежному продолжению предыдущего. И каждый раз начинала его одними и теми же словами: «А мои бедные ноги, они такие тяжелые! Господи, какие это страдания! Я еле-еле хожу. Да ты сама посмотри, Алоиза!» И тетя Коломба приподнимала до колен юбку, чтобы продемонстрировать свои больные ноги, бесформенные, чудовищно распухшие, затянутые в серые шерстяные чулки. Ноги, точно церковные колонны, подумала пораженная Люси, когда впервые их увидела. «Это все мой флебит!» — причитала тетя. Таинственное слово «флебит» наводило на Люси такой же страх, как белый ангел-убийца, мерзость, падающая с неба, и вызывающе курящаяся цыганка. Ноги тети Коломбы были похожи на толстые дубовые колоды. Но чем это все кончится? Не превратит ли колдовской флебит тетю Коломбу в дубовое бревно?
«Бедные мои ноги! — стенала тетя, опуская подол. И продолжала еще более горестным тоном: — Из-за них я прикована к креслу, каждый шаг стоит мне чудовищных мук! Эти чертовы ноги уже совершенно не носят меня, это я их таскаю. Ну прямо как ядра каторжника! Из-за них я не могу сходить на кладбище навестить могилку моего бедного Альбера…» И тут вторая часть достигала своего апофеоза — надмогильного плача. «Слава Богу, — продолжала тетя Коломба, — вместо меня туда ходит Лолотта и ухаживает за могилой моего дорогого Альбера». Лолотта — верная служанка тети Коломбы. Она всю жизнь услужала ей, а также покойному дяде Альберу. «Месье Альбер», — почтительно называла она его. Поговаривают, будто в былые времена добрейшая Лолотта услужала месье Альберу с особым рвением и заботливостью; она якобы ни в чем не отказывала своему хозяину и даже пускала его к себе в постель. В оправдание бедного месье Альбера следует сказать, что ложе законной жены большую часть года оказывалось для него под запретом. Дело в том, что Коломба, которая во всем прочем относилась к мужу исключительно нежно, испытывала глубочайшее отвращение к «этому самому», как она сама признавалась, используя весьма стыдливую терминологию. Потому она пользовалась любым предлогом, чтобы провести ночь в непорочной чистоте, иными словами, спокойно и без помех поспать. На все большие церковные праздники, на весь Великий и Рождественский посты, а также целиком на весь месяц май она устанавливала строжайшее воздержание, потому как — наставительно утверждала она — «нельзя предаваться блуду ни в день Непорочного Зачатия, ни с третьего дня поста до самой Пасхи, ни в чистый Богородичный месяц!» Лолотта же, напротив, не гнушалась плотскими радостями. Поговаривали даже, что она очень любила «сладенькое». Люси не очень понимает дурацкие слова, которые взрослые ни с того ни с сего вставляют в свои разговоры, но она их слышит и за неимением лучшего сама придумывает, что они значат. В общем, получается, что дядя Альбер вовсе не страдал из-за приступов чистоты и целомудрия супруги, имея под боком безотказную любовницу. Для Коломбы же ситуация эта была отнюдь не тайна, но она вовсе не возмущалась, а воспринимала ее крайне благожелательно. Лолотта для нее была как сестра, и поскольку та получала удовольствие от того, что у самой Коломбы вызывало лишь отвращение и тоску, а главное, поскольку благодаря этому Альбер был удовлетворен и не делал поползновений покинуть семейный очаг, все складывалось как нельзя лучше. Единственное, надо было сохранять видимость. Но люди вовсе не дураки, и связь Альбера Лормуа с Лолоттой ни для кого не была секретом. В маленьких городках все всё друг о друге знают и с удовольствием смакуют любое тайное событие, свершающееся за запертыми дверями соседей. У жителей провинции способность зрения проникать сквозь все преграды доведена до совершенства, а уж остротой слуха они могут соперничать с летучими мышами. Потому-то Лолотте дали прозвище Лолотта По Праздникам.
У тети Коломбы просто какой-то культ могилы ее дорогого Альбера. Будь у нее средства, она воздвигла бы над могилой часовню. Однажды тетя даже сменила надгробие, потому что оно «очень обветшало и плохо выглядело». На его месте она поставила монументальную надгробную плиту черного мрамора, на которой велела выбить большими золотыми буквами имя и даты жизни своего усопшего супруга — Альбер Лормуа — 1891–1956, — а также свое имя — Коломба Лормуа, урожденная Паскье, — и даты, правда, последняя осталась незавершенной — 1899–19..; две последние цифры выбивать было рано. В дни, когда тетя Коломба особенно плохо чувствовала себя и на нее накатывало уныние, она с обреченным видом говорила: «И все-таки надо было сказать каменотесу, чтобы он выбил и шестерку, потому что с такой болезнью, как у меня, никто десяти лет не протягивает». На что Алоиза спокойным и ободряющим тоном отвечала: «Тетя Коломба, припомни: ты это говорила уже в конце пятидесятых, но как видишь, ты еще с нами. Жди спокойно своего часа, ведь когда бы он ни пришел, это всегда будет слишком рано». — «Но ведь не так уж трудно было бы переделать пятерку в шестерку», — возражала тетя Коломба. — «Но если переделывать шестерку в семь или восемь, можно очень испортить плиту, а она у тебя такая красивая». — «В восемь! Пожалуйста, не произноси таких ужасов! Мне только не хватало дожить в моем состоянии до восьмидесятых годов! Почему уж тогда не до девяностых? Ты этого хочешь? Нет, нет, с меня хватит, я сыта по горло!» — «И все равно надо жить, — не уступала Алоиза. — Ведь я же живу, хотя потеряла своего любимого Виктора!» — «Ну, это совсем другое дело, — отвечала тетя. — Ты была тогда молодая, да ты и сейчас еще молода. А потом, ты снова вышла замуж, и твой Иасинт жив». — «Ах, Иасинт…» — пренебрежительно бросала Алоиза, легонько пожимая плечами. — «Ну, хорошо, хорошо, — соглашалась Коломба. — Это был брак по расчету, я понимаю, но ведь у тебя же еще есть и дети». — «Да, ты права, у меня есть мой Фердинан». — «И Люси!» — дополняла Коломба, бросив взгляд в угол гостиной, где маленькая Люси играла или рисовала. — «Ну конечно же, конечно же, и Люси», — подтверждала после некоторой паузы Алоиза. Люси, которая во время этих визитов к тете Коломбе сидела в сторонке, занимаясь своими игрушками или рисуя, слышала все, что говорили обе женщины. Нередко к ним присоединялась Лолотта-по-праздникам. И хоть временами они старались понизить голос, Люси не пропускала ни одного слова из их разговора, даже если со стороны казалось, будто она всецело занята игрой, рисованием или кошками, живущими у тети Коломбы, — здоровенным котярой Фанфаном, сиамской кошечкой Финеттой и ангорской Гризон. Голоса женщин смешивались с мурлыканьем кошек, их слова расплывались в свете, заливающем комнату, но время от времени какое-нибудь словцо отделялось от остальных, то словно легкое перышко, что кружится в воздухе, то как стрекочущее насекомое, усевшееся на шею или на затылок Люси. Диковинное насекомое; укус его сначала почти и не чувствуется, но рана потом остается глубокая.
Люси иногда казалось, что некоторые, самые загадочные слова придают уклончивый отблеск глазам кошек. У Фанфана совершенно круглые оранжево-желтые глаза. Взгляд у него ласковый, быть может, чуточку пустоватый. Слова в его глазах вздуваются и обретают медный оттенок. Люси нравится давать словам цвет; от фамилии тети и дяди, которого она никогда не видела — Лормуа, пресловутой этой фамилии, дважды выбитой на надгробии черного мрамора, в безмятежных глазах Фанфана появляется оранжеватый отблеск точно так же, как от слов «счастье» и «несчастье», неважно, что значат они совершенно противоположное. Бирюзовая синева глаз с косинкой Финетты отсвечивает на словах «надгробная плита», «вывеска гостиницы», «огорчение», «вдовство», «ангел» и «флебит». Светлая, почти нежно-лиственная зелень глаз Гризон окрашивает слова «житана», «мерзость», «война» и «супруг».
Все эти слова, так часто раздававшиеся в гостиной тети Коломбы, постоянно шуршат вокруг нее, даже когда она молчит; они обвивают ее жирную шею, точно длинные бусы из незримых, но тем не менее отливающих красками кошачьих глаз жемчужин.
Во время этого пасхального обеда Люси смотрит на сидящую напротив Коломбу и угадывает шепот роя нелепых слов, которые та, сама о том не ведая, носит на шее. Люси очень любит тетю Коломбу, так же как и Лолотту. И когда она с мамой ходит к ним, там ее всегда угощают пирожными или тортом. Лолотта просто потрясающе печет всякие сладкие вещи, и у нее всегда лучезарное настроение; целыми днями она хлопочет по дому, суетится вокруг своей старой хозяйки, которая почти не ходит из-за распухших ног. Это она сегодня утром помогала Коломбе одеться, принарядиться к большому событию, праздничному семейному обеду. Она тоже сидит за обеденным столом, потому что давно уже стала членом семьи. Со счастливой улыбкой она маленькими глоточками прихлебывает вино из бокала, и постепенно розовый цвет вина переходит на ее лицо. Люси с восхищением глядит на нее: после нескольких бокалов Лолотта превратилась в сияющую румяную куклу; глаза у нее блестят, и от любого слова она заходится смехом. Ее заливистый смех служит контрапунктом плаксивому монологу тети Коломбы, который та прерывает только для того, чтобы что-то откусить или отхлебнуть, меж тем как дядя Перец придает ритм бессвязному разговору, гудящему за столом, радостно вскрикивая «хоп-хоп!».
Теперь на стол водружено блюдо с сырами. Обед тянется уже почти час. Люси скучно до смерти, она больше не хочет есть, ей хочется поиграть, как дядя Перец, с волчком, но сильней всего хочется выйти из-за стола. Ее разбирает злость; Фердинан сбежал сразу, как подали салат, ничего не объясняя и без всяких извинений, а ей строго-настрого велено оставаться за столом до самого кофе. А больше всего ее бесит, что сидит она рядом со своей крестной Люсьеной, старой язвой, которой она боится до заикания.
Именно этой сварливой особе с манерами вдовствующей графини из прошлого века она обязана тем, что ее назвали Люси. То, что у ее имени такой источник, ей не слишком льстит, но Люси утешается одним: ее имя составляет всего лишь половину имени Люсьены. «Ее имя, — мысленно говорит себе Люси, — звучит почти как гиена, а мое нет. Так ей и надо!»
Эта самая Люсьена — старшая сестра Иасинта. Но если не считать некоторого, весьма отдаленного сходства, в ней нет ничего общего с братом. В Люсьене полностью отсутствует всякая мечтательность и меланхоличность, и в отличие от Иасинта ее ничуть не влекут дальние дали. Зато она пребывает в постоянной боевой готовности по причине неутихающей подозрительности. Всех и вся она подозревает во лживости и лицемерии, во всех выискивает двуличность, а зачастую и глупость. Всю жизнь она держится настороже. И будет стойко держаться до конца одна против всех, прямо тебе этакий швейцарский гвардеец с алебардой. Так и кажется, будто ежесекундно она угрожающе выкрикивает: «Вход воспрещен!» — что, в общем-то, означает: «Шайка мерзавцев, вам меня не взять!»
Свою подозрительность и презрение она распространяет даже на собственного сына Бастьена, пятидесятилетнего рыхлого увальня, который до сих пор остается холостяком. Особенно она злится на сына за то, что тот довел до разорения небольшое предприятие ее мужа, которое процветало при его жизни. От давно ушедшей поры богатой жизни Люсьена сохранила, кроме ностальгии, несколько прекрасных бриллиантовых украшений, вызывающих восхищение и зависть Алоизы, которая, впрочем, питает надежду когда-нибудь получить в наследство хотя бы одно из них. А вот у Люси бриллианты не возбуждают ни малейшего вожделения, поскольку для нее они составляют неотъемлемую часть крайне неприятной особы — крестной матери; по правде сказать, глядя на них, она испытывает, скорей, какую-то тревожность. И Люси задается вопросом, а не является ли ее тощая, жилистая крестная с иссиня-черной шапкой волос — у Люсьены, как у Иасинта, на голове ни единого седого волоска — и со всеми этими бриллиантами на пальцах, в ушах и на шее, из которых сыплются крохотные голубоватые молнии, похожие на язычки незримых змей, не является ли она немножко колдуньей. Но самое, конечно, потрясающее украшение — это шляпная булавка, вспыхивающая алмазными высверками; у нее очень длинная иголка, и Люси, когда наблюдает, как крестная вкалывает эту сверкающую булавку в шляпу, представляет себе, как она вонзается Люсьене в голову. И всякий раз видя, что по виску ее престарелой сверкающей бриллиантами крестной матери не течет кровь, Люси ужасно удивляется.
Если уж нельзя обойтись без старой крестной матери, то Люси предпочла бы, чтобы ею была хотя бы добродушная толстуха Коломба или простоватая Лолотта с ярко-красными щечками. Во всяком случае они, как и дядя Перец, всегда дарят Люси замечательные подарки и разные забавные игрушки, а от суровой Люсьены подарка не дождешься. У нее принципы. Люсьена считает, что нельзя баловать детей, пичкать их сладостями, задаривать игрушками и всякой чушью; уж она-то не намерена соучаствовать в столь бессмысленной трате денег. Лучше сделать что-то полезное. И Люсьена открыла на имя своей племянницы и крестницы счет в сберегательной кассе; каждый год на день рождения и именины Люси, а также на Рождество она вносит некую сумму денег на этот таинственный счет, который совершенно не интересует Люси.
И вот свершилось торжественное пришествие десерта. Чудесный остров, плавающий в ванильном креме, политый карамелью, блюдо птифуров — шоколадных, фисташковых, миндальных, клубничных — и корзина с фруктами.
В тот момент, когда Люси положили на тарелку порцию десерта, кто-то из сидящих недалеко от нее доверительным тоном говорил своей соседке: «А вы и не знали? Да что вы! Он же опиоман!..» — а другая женщина на другом конце стола рассказывала: «…на Анне в тот вечер был поразительно красивый жакет из опоссума…» — а кто-то третий сообщил: «Ну да, представляете себе, этот чудак Деде сделал просто замечательную модель омнибуса…» И Люси вдруг показалось, будто в тарелку ей положили именно эти три незнакомых слова — опиоман, опоссум и омнибус. Три красивых слова, смысла которых она не знает и которые начинаются на «О». Люси нравятся разные слова, а также буквы алфавита, но одни она любит, к другим неравнодушна, третьи ей несимпатичны, а к некоторым она даже испытывает отвращение. «О» относится к ее любимым гласным так же, как «Ю» и «И». Две последние, потому что они входят в ее имя. А «О» ей нравится своей формой и звучанием. «О» можно подрисовать и превратить в лицо, или в сердцевину цветка, или в солнце, в воздушный шар, яблоко, апельсин, в колесо или круглое окошко. «О» можно превратить в тысячу разных вещей.
Люси уставилась к себе в тарелку. Снежный островок, глазированный карамелью и плавающий в озере беловатого, с оттенком слоновой кости крема, похож на букву «О». Она не решается прикоснуться к нему ложечкой; ей кажется, что внутри островка скрыты три слова, которые она только что слышала. Опиоман, опоссум и омнибус дремлют под тонкой карамельной глазурью, спят, как птенчики в наглухо закрытом гнезде. Бывает иногда, глаза кошек окрашивают и освещают некоторые слова, но бывает также, что слова проникают внутрь вещей, в плотную глубь ткани, в лепесток цветка или в прическу. А еще Люси кажется, что словам присуща легкость блуждающих огоньков, пробегающих по траве, прихотливость русалок и эльфов; как и эти существа, слова наделены явственной, но неосязаемой жизнью и в глубине своей все — волшебные.
Сейчас три красивых, чуточку колдовских слова укрываются в этом островке, что плавает у нее в тарелке; они пахнут ванилью и жженым сахаром. Люси наклоняет лицо почти к самой тарелке, вдыхает запах, любуется янтарным отблеском карамели и совершенно забывает про тех, кто сидит рядом, не слышит разговоров, ведущихся за столом. Их голоса сливаются со звяканьем посуды, преобразуясь в смутный шум: рокот моря.
Рокот желтовато-белого моря, окружающего этот таинственный остров. Тарелка бесконечно разрастается во все стороны, становится глубокой-глубокой. Незримо для остальных Люси отплывает на свой рыже-янтарный остров, всем своим существом вынюхивая, выслушивая три загадочных слова, зарывшихся внутрь, — опиоман, опоссум, омнибус. Она отдает швартовы и плывет по воле желтоватых волн фантазии, которая вот-вот обратится в сказку. Ведь достаточно самой малости, чтобы оживить слова, особенно незнакомые, и выпустить их в мир замечательных и никогда не кончающихся приключений. Слова готовы подняться, пробить тонкую корочку карамели, обрести форму, наполниться движением. «Люси! Сейчас же выпрямись! Сиди прямо и ешь десерт, мы все уже закончили его. Почему ты сегодня такая копуша?» Голос мамы; неусыпный голос, велящий соблюдать непреложный порядок вещей. Люси подскакивает; опиоман, опоссум и омнибус ныряют в кремовое море на самое дно тарелки, которая в тот же миг вновь становится обычной тарелкой из праздничного сервиза. Вырванная из грез, Люси зачерпывает ложечкой десерт и быстро съедает его. Надо признаться, она слегка разочарована: так гордо высившийся плавучий остров оказался довольно пресным, безвкусным. Дядя Перец совершенно правильно поступил, поперчив свою порцию.
Красивая белая скатерть усыпана крошками, вся в пятнах от соуса и вина. Бокалы утратили блеск, смятые салфетки валяются между грязными тарелками. Люси снова охватывает скука. Но вот из кухни доносится запах кофе. Люси оживляется: обед кончился, сейчас взрослые перейдут в гостиную пить кофе, ликеры, курить.
Все встают из-за стола. Люси тайком прихватывает несколько шоколадных печенинок и бежит на встречу с Лу-Фе. Она вытаскивает из кармана подаренный волчок и несет его за кончик серебряной веревочки; волчок на ходу приплясывает. И опять продолжается Пасха.
Третья пастель
Кто-то играет на флейте. Мелодия неторопливая, немножко даже неуверенная, но такая красивая. Небо от заката розовое, птиц в воздухе меньше, и полет их замедленней; они машут крыльями неспешно и апатично. Они просто удерживаются в розовом и влажном вечернем воздухе, напоенном запахами скошенной травы, смолы и дрока. К ним подмешивается сладковатый и одуряющий аромат, плывущий с болот. И еще из садов, где цветы, смыкают лепестки над своими разомлевшими пестиками и тычинками. Пчелы иногда засыпают в этих влажных золотистых ложбинках. Они не понесут взяток в улей. Почти невесомые, они лежат на боку на ложе из тычинок, хмельные от сладостного нектара и трудов, и вкушают медовый сон. И смерть шелковистой дрожью обволакивает их хрупкие тельца, которые потом, когда букет срезанных роз стоит в вазе, опадают на деревянную столешницу или на салфетку. Трупики пчел беззвучно выскальзывают из чашечек роз, что так пышно цвели все лето, а теперь с наступлением осени осыпают лепестки. Затверделые слезы света, они тускло поблескивают вокруг ваз с сентябрьскими букетами.
Лето идет к концу. На склоне жгут в костре плети ежевики и срубленные кусты. Синеватые змейки дыма ползут над самой травой. И его запах перекрывает все прочие. Ягнята уже подросли, но овцы и бараны, пасущиеся на лугах, таят в сердцах тревогу. Они принюхиваются к вечернему воздуху, к запахам, что поднимаются с болот, и к запаху дыма, который приносит ветер. Иногда кто-то из них нерешительно заблеет, и всякий раз кажется, будто плачущий этот голос прорывается из-за пределов земли, пределов страха — пределов последней жалости. Слабое блеянье словно бы вторит флейте.
Кто-то играет на флейте. Каждый вечер, роняя суховатые нотки, звучит та же самая мелодия. Ветер подхватывает ее и несет вместе с запахом дремотных вод и костров, в которых жгут ежевичные плети, по улицам городка, в сады. Ее играет девочка, пальцы у нее еще не очень беглые, дыхание неровное. Но она все играет и играет, у нее просто невероятное терпение. Костер, где жгли плети ежевики, уже погас. Его дым смешивается со стелющимся над травою туманом. Дети возвращаются с велосипедной прогулки за городом. Они разрумянились, глаза блестят. Все, что ребята брали с собой — пряники с маслом, ореховые пирожные, пирожки с вареньем, — они съели. Теперь их велосипедные сумки полны разными замечательными вещами, найденными в лесу и около прудов.
Каникулы кончаются, скоро ребята опять пойдут в школу. Но они живут мгновением, и у них впереди еще несколько чудесных дней до занятий, несколько длинных дней, в которые они могут разъезжать по ландам и лесам. Они демонстрируют друг перед другом высший класс езды на велосипеде, перекрикиваются, назначают встречу на завтра.
И вдруг, услыхав негромкое, но такое упрямое звучание флейты, они смолкают, перестают смеяться. Тихо прощаются и с серьезными лицами разъезжаются по своим домам под мелодичные звуки флейты.
Небо уже фиолетовое. Все формы превращаются в серые и черные силуэты. В окнах загораются огни. Но ставни пока не закрывают. Вечер тих, земля благоуханна, над лесом уже поднялась огромная сияющая луна. Ночь будет светлая. Лают собаки, но беззлобно. Собаки по дворам словно перекликаются, ведут между собой непонятный разговор. Облака вокруг лиловеют. А флейта все так же роняет ноту за нотой медлительной своей мелодии. Как овцы на лугах, как собаки по дворам, флейта поднимает голос в надежде на диалог.
Легенда
Маленькая флейтистка наконец отложила инструмент. Пришла мама и сказала, что пора ужинать. Мамины глаза обведены темной тенью. Тень эта появилась недавно, она как бы подчеркивает ее погасший и какой-то блуждающий взгляд. Кажется, будто тень поднимается из самого нутра женщины, будто она объяла все ее существо. Теперь у нее усталая походка, движения тяжелые, голос стал хриплый. Девочка молча следует за мамой в столовую.
После того как случилось несчастье, Лимбуры едят без аппетита, с какой-то неохотой. И почти не разговаривают, как будто все члены семьи утратили смысл слов, особенно самых простых, будничных. Они не рыдают, не посылают проклятий, не грозят мщением. К тому же это бессмысленно, убийца неизвестен. Младшая дочка Лимбуров погибла в самом начале лета, буквально за несколько дней до окончания учебного года. Анне Лизе было девять лет. Тело ее нашли после двух дней поисков: она лежала в канаве. На шее следы удушения, на теле следы изнасилования. Полина — старшая дочка, ей одиннадцать лет. Но теперь определение «старшая» утратило смысл, теперь она — единственная.