Ее зовут Люси Добинье. В ней нет ничего от вундеркинда и нет никаких странностей. Она просто восьмилетняя девочка, всегда веселая и жизнерадостная. Если и есть в ней что примечательное, так это глаза — огромные черные глаза. Они всегда смотрят прямо и искрятся весельем. У нее длинные черные волосы, которые она заплетает в косички. Она кокетлива, любит яркие заколки, бусы из раскрашенного дерева или цветного стекла, любит красивые платья, цветные носки. «Дочка у меня уже сейчас помешана на тряпках и побрякушках, чувствуется, растет будущая модница!» — говорит ее мама. Однако ало-красный шерстяной шарф, которым укутана ее шея в этот холодный февральский день, вовсе не свидетельство щегольства; это — орифламма. Это знамя единства, ярко-красный знак ее дружбы с тем, кого она называет Лу-Фе. Это ей пришло в голову носить одинаковые шарфы. И цвет выбрала она. Когда мама накануне Рождества спросила ее, что она хочет получить в подарок, Люси ответила: «Шарф, и не один, а два! Два одинаковых шарфа, красных! Самого красного цвета, какой только бывает!» Посмеиваясь, мама сказала: «Ну, понятно. Второй для твоего кавалера, да?» Но у Люси отвращение к этому слову: оно хорошо для взрослых и дураков, но не имеет никакого отношения к ним с Лу-Фе. Для нее он куда больше — для нее он брат-близнец. Как-то на улице она встретила женщину, которая вела за руки двоих детей, до того похожих, что не отличить. И эта встреча так поразила воображение Люси, этот феномен представился ей настолько замечательным, что она решила: быть близнецами — это превыше всего. В сто раз превыше, чем быть обычными влюбленными. Вот так свою дружбу с Лу-Фе она скрепила этим прекрасным словом, которое, по ее мнению, лучше и яснее всего подразумевает и выражает полноту и высоту любви. И неважно, что ее новоявленный брат-близнец старше, чем она, что он рыжий, а она брюнетка, что глаза у него карие, а у нее черные-черные. Ведь и собственный брат Люси Фердинан, который у ее мамы остался от первого брака, старше ее на семнадцать лет, и волосы у него светлые, цвета зрелой пшеницы, а глаза голубые. Все эти внешние подробности не имеют никакого значения. К тому же она родилась под знаком Близнецов — наверно, это что-то значит. Так что теперь они носят эти замечательные красные шарфы как подтверждение и демонстрацию их дружбы. Для Люси это вполне достаточное доказательство.
Дружба их началась больше двух лет назад, когда Люси перешла из начальной школы в коллеж, где учится Лу-Фе. Они были соседями, и так получилось, что стали ходить в школу вместе. Люси живет на улице Плачущей Риги, которая перпендикулярна улице Птицеловов. Улица Плачущей Риги расположена на краю городка и, поворачивая под углом, ведет к болотам. Как раз на вершине угла и находится дом семейства Добинье. Красивый дом за зеленой решетчатой оградой, между оградой и домом подстриженные кусты букса, цветут шиповник, штокрозы и люпин.
Названием своим улица обязана старинной легенде, из которой следует, что когда-то здесь, вдали от жилья, стояла рига, и якобы рига эта была заколдованная. Стоило спуститься ночному мраку, и из риги доносились отголоски унылого и мелодичного плача. В ней обитала несчастная фея. Никто никогда не видел бедную эту волшебницу, в чьем сердце жила одна только печаль, но плач ее у всех вызывал жалость. И даже небо в конце концов сжалилось над ней: однажды во время грозы в ригу ударила молния. Слезы феи испарились в огне, спалившем до основания давно уже заброшенную старую ригу. С языками пламени и дымом горе феи улетело в небо и растаяло в нем. На земле осталось только воспоминание о ее слезах, а это место получило такое название в память о наконец-то смолкших рыданиях.
Дружба Люси и Лу-Фе начиналась на дороге в коллеж сентябрьскими утрами. Они вместе шагали в редеющем утреннем тумане и поначалу стеснялись разговаривать. Потом пришли холодные зимние утра, белые от инея, но теперь они уже болтали, смеялись, и изо рта у них при каждом произнесенном слове, при каждом взрыве смеха вырывались облачка пара. А затем были весенние утра, оставлявшие на губах обоих детей, ставших поразительно разговорчивыми, сладкий и свежий привкус. Люси, читавшая одни только сказки и легенды, засыпала своего друга невероятными историями, в которых действовали феи, волки, злокозненные блуждающие огоньки, сильфы и привидения. Лу-Фе давал волю своему астральному лиризму. Воображение девочки оживляло и расцвечивало знания мальчика; феи и колдуны перекочевывали с земли на небо, встречались с божествами, низверженными на далекие планеты. А когда настало лето, Люси и Лу-Фе были уже неразлучны и сменили дорогу в школу на исследование новых дорог. Люси водила Лу-Фе по своим владениям — болотам, полям и лесам, а он показал ей свой чердак-обсерваторию. Потом опять пришла осень, пролетел еще один год, и теперь шла третья зима их дружбы. Но ей суждено быть последней, которую они проведут вместе. Лу-Фе так стремительно перескакивал из класса в класс, что перешел уже в последний. На следующий учебный год ему придется уехать. В их маленьком городке нет лицея. Лу-Фе поедет учиться в большой город и будет жить там в пансионе. Близящееся расставание огорчает Люси. Но она утешается мыслями о том, что очень скоро у нее будет новая комната, и когда ее друг приедет, она сможет пригласить его туда. А сейчас она занимает малюсенькую комнатушку между спальнями мамы и папы. Новая ее комната будет готова летом.
Для Люси это будущее переселение внутри дома — большое событие. Она покинет тесную каморку, где жила, пока была маленькой, и получит большую комнату в другом конце коридора. Новая ее комната находится на восточной стороне дома, окна выходят в огород. За забором огорода расстилаются поля, луга, а еще дальше лес. И конечно, болота. История этого края связана с историей болот, в которой есть отзвук легенды. Во времена короля Дагобера сюда пришли монахи. Они валили деревья; земля была неподатливая, места неприветливые и скудные, почва кислая, но монахи черпали терпение в молитвах и духовных гимнах; они копали землю, возводили дамбы, собирали, как манну небесную, дождевую воду и повторили чудо Христа, умножившего рыб; птицы начали гнездиться по берегам дремотных вод, в камышах, в тростниках, во мхах. Птицы остались. А монахи исчезли. Но небо по-прежнему смотрится в зеркала серых недвижных вод прудов, что вырыли они — смиренную память о давно смолкших песнопениях. А птицы все так же поют: цепочка прудов, подобная монашеским четкам, не немотствует.
В огороде живет большущая жаба. Страшно старая, такая старая, что Люси кажется, будто она живет вечно. Иасинт, отец Люси, всю жизнь живет в этом доме, уверяет, что жабе почти сорок лет. На глаза показывается она редко, но ее слышно. Каждую весну после долгого зимнего молчания вновь звучит ее хриплый голос: на зиму она прячется под землю. Как только опускаются сумерки, раздается ее однозвучная низкая песня. Этот речитатив разносится в ночи, он как бы отбивает такт восхода луны на небосклон. Когда Люси была маленькая, она боялась жабы, но папа сказал ей: «Не бойся, она ничего плохого тебе не сделает, но и ты не обижай ее. Здесь ее владения. Эту жабу зовут Мельхиор, давным-давно я дал ей такое имя. А Мельхиор — это волхв, ты ведь знаешь». — «А кто такой волхв?» — спросила Люси. — «Волхв — это тот, кто много знает, ничего не забывает, кто верен и терпелив. Зимой Мельхиор спит, зарывшись в землю или запрятавшись в дупло старого пня. Спит вместе с землей. Весеннее солнце будит его, с приходом первых теплых дней он вылезает, спокойно сидит в молодой травке, смотрит на мир своими большими золотыми глазами и видит и слышит такие вещи, которые мы с тобой не способны заметить».
Иасинт прекрасно помнит тот день, когда Мельхиор поселился в огороде за домом. Случилось это вскоре после смерти отца Иасинта. Однажды вечером зазвучал голос глухой и печальный, как колокол, отсчитывающий минуты скорби и сетований. Жаба монотонно читала какую-то невнятную молитву, замешанную на весенней грязи, ночи и горе. Что это было — голос умершего, который не хотел покидать родные места, или плач по нему сына, неспособного заплакать? Порождением чьего сердца была эта странная тварь, таящаяся в огороде, — покойного или его сына? А может, то было просто сердце, подлинное человеческое сердце? Ведь сердце человека, когда им овладевает скорбь, когда в нем поселяется отчаяние, когда его охватывает холод, становится полым, пустым и отягощается внутренней этой пустотой; оно тогда раздувается от слез, обретает цвет и звучность бронзы. И в нем отзывается утрата.
Ведь человеческое сердце склонно к метаморфозам, порой оно отправляется в блуждания, в изгнание. Оно надолго задерживается в тех местах, которые оно любило, хотя тело, укрывавшее его в себе, придававшее ему облик, уже истлело в земле. Сердце умершего — это нищий, что бродит по земле в поисках памяти, в которой оно могло бы обосноваться. И точно так же сердца живых, которые возвращаются к жизни, как только пройдет первый приступ горя, тоже странники, бредущие во встречном направлении в поисках ушедших. Мельхиор пребывал на перекрестке этих двух дорог памяти.
Уже почти сорок лет каждую весну Иасинт Добинье ждет возвращения жабы по имени Мельхиор. Он боится того дня, когда после долгого зимнего молчания голос этот не прозвучит, когда весна онемеет и прекратит биться святое сердце памяти.
Но Люси не знает эту легенду, которую придумал исполненный печали ее отец. Люси еще не приходилось испытывать скорбь по ушедшим. Для нее Мельхиор всего лишь большая, уродливая и смешная тварь, знакомое и привычное кваканье которой скоро опять раздастся у нее под окном. «А знаешь, — сказала она Лу-Фе, — Мельхиор немножко похож на тебя, он любит ночь и звезды и поет под луной. И еще он, как ты, скачет по траве». Люси потребовала, чтобы в ее новой комнате были две кровати, две совершенно одинаковых кровати, но мама воспротивилась. «Люси, во всем надо знать меру, — заявила она, — Луи-Феликс тебе не брат и даже не родственник…» — «Мама, да он мне в сто раз больше, чем брат, он мой близнец!» — «Прекрати эти детские глупости! Он тебе никакой не близнец, это все твои выдумки! И он не сможет жить у нас, у него есть свой дом, своя семья, и когда он вернется из пансиона, его родители захотят, чтобы он был с ними. Разумеется, я ничего не имею против, чтобы он иногда переночевал у нас, если ему захочется. Но для этого вполне подойдет обычный диван». Люси пришлось смириться и согласиться на диван. И потом, «диван» — красивое слово, вспоминается сразу «дивный». А когда спишь на чем-то дивном, наверное, снятся прекрасные сны. Это будет как раз то, что нужно Лу-Фе.
Но пока что у Лу-Фе и мыслей нет о том, куда ему ложиться. Сейчас он видит сон наяву. Он стоит, задрав голову к небу. Стоит, завороженный, в свете вернувшегося дня. Только что он видел самый великолепный из всех ветров — солнечный ветер. И его глаза, несмотря на сияние, льющееся с небосвода, прикованы к тому месту, где только что свершалось чудо. Могучий ветер пронесся по небу, ветер из чистейшего света, обхвативший руками пепельное, угольное тело луны. Сердце Селены, наверное, вспыхнуло от радости. Эта картина стоит в глазах мальчика, этот пламенный ветер продолжает сотрясать прозрачность небес. Безбрежный и обновленный мир сверкает, выйдя из затмения, которое на один-единственный миг окутало его тайной.
Вторая пастель
Вовсю звонят колокола. Колокола звонят так ликующе, что даже небо озарено их радостью: идет дождь, но и светит солнце. Дождевые капли сверкают, стремительно летя в прозрачном, промытом воздухе. Просто ливень. И кажется, он порожден ликующим колокольным звоном, который звучит повсюду. Никого не удивляет этот радостный проливень звучаний, это внезапное и ласковое слияние дождя, света, розовых облаков и благовеста — ведь сегодня Пасха. И небо под стать псалмопениям и гимнам, что распевают в это воскресное утро. «То Господь сотворил это чудо на наших глазах».
Небо прозрачно и мерцает светом, у ветра привкус травы и весенних соков. Это утро, восставшее после долгого всенощного бдения, это день, обретенный после долгого сгущения тьмы. Все огоньки свечей, зажженных ночью, в ожидании, в молчании, вознеслись высоко-высоко над землей, обратились в хрустальные язычки огня, что нынче сыплются с неба, звеня, как колокольчики.
Небо точь-в-точь как в легенде, пленяющей детей. Все колокола возвращаются, свершив паломничество в Рим. И, возвращаясь, раскачиваются, хмельные от ветра и солнца, и в возвратном полете щедро рассыпают повсюду светозарные взрывы радости. Эта прозрачнейшая манна приводит в восторг малышей, вышедших из церкви; они нетерпеливо топчутся на паперти, покрытой лужами. А дома в садах детей ожидает другая манна, сладкая, чудесная.
В мокрых садах перелетные колокола попрятали плоды из миндального теста, яйца, такие красочные и пестрые, что можно подумать, будто их снесли сказочные птицы с далеких континентов, небывалые бумажные цветы, яркие, как стекла церковных витражей, в которых укрыты сердечки из нуги, ячменного сахара и пряников, а также пухлых куриц и длинноухих кроликов из молочного шоколада. Пчелы недоуменно летают вокруг этих фруктов, вокруг кудрявых цветов с бумажными вкусно пахнущими лепестками. Улитки, что на своем пути преодолевали крашенные яйца, мирно уползают по траве, оставляя тонкие слизистые следы всех цветов радуги.
Дети с громкими криками вбегают в сады. Шарят в траве, в кустах, на клумбах. Занимаются традиционным сбором кондитерских плодов и цветов. Хватают шоколадных куриц и кроликов и тут же откусывают у них клювы, гребни, уши. Набивают карманы конфетами, леденцовыми яичками и рыбками — красными, синими, желтыми. Пасха для них — звонкое колокольное утро, долгий день, полный лакомств и веселья. День радости, праздник души и желудка.
И небо в этот день всеобщего ликования небывало расцвечивается. Причина тому — дождь. Над лугами, по которым неуверенно еще бегают на тонких своих ножках ягнята, над лесами, обрамляющими пруды, встает радуга и раскрывает сияющий веер всех своих цветов. Дети бросают поиски лакомств, стоят в садах и указывают липкими от сахара пальцами на сверкающую радугу. Их родители, дедушки и бабушки тоже выходят из домов и восхищаются творением дождя. Какое чудо, какое наслаждение для глаз этот прозрачный многоцветный легчайший колокол, вдруг явившийся на горизонте. Он раскрашен не рукой человека и пришел из краев, что стократ дальше, чем Рим. То колокол света, он несет цвета милосердия и издает всего лишь один звук, и звук этот — полное безмолвие и высокая память: «И сказал Бог: вот знамение завета, который Я поставлю между Мною и между вами, и между всякою душею живою, которая с вами, в роды навсегда: Я полагаю радугу Мою в облаке, чтоб она была знамением завета между Мною и между землею».
Сейчас колокола смолкли. Изредка доносится овечье блеянье с лугов да какие-то звуки с болот. Дождь перестал, на небосводе медленно выцветает чудесная радуга. Милость Господня вновь укрывается в незримое, знамение завета Его облекается в тайну. И вспомнят о нем только те, кто способен к терпеливому труду памяти и мечты. Родители зовут детей, и те уходят из садов. Готов обед. В домах столы накрыты белоснежными скатертями, из буфетов выставлена праздничная посуда. И вот уже вокруг дымящихся блюд звенят бокалы.
Легенда
Народу вокруг стола сидит много. В светлое пасхальное воскресенье мама собрала всю ближнюю и дальнюю родню. Алоиза Добинье — женщина долга, приверженная к ритуалам. Два раза в год она приглашает довольно близко живущих и, в большинстве своем, довольно уже пожилых членов семейства. На Рождество и на Пасху. «Семья, — любит она повторять, — что бы там ни говорили и несмотря на все ее недостатки, основная ячейка общества, надежная, а главное, полезная. Какая-никакая, а поддержка. При нынешней жизни, если у человека рядом нет семьи, он пропал, его всюду подстерегают опасности. Но эти узы легко ослабляются, и поэтому их нужно постоянно поддерживать, нужно крепить». Во исполнение этой святой убежденности Алоиза Добинье два раза в год крепит связи своей небольшой семьи, точь-в-точь как носят к сапожнику ремонтировать обувь, чтобы она дольше прослужила. «Все должно крутиться!» Такой девиз г-жа Добинье могла бы начертать на фронтоне своего дома. Но если бы ее спросили, что должно крутиться и в каком направлении, она могла бы ответить только одно: жизнь, в обществе. Однако жизнь не слишком веселая, а общество в этом полусонном городишке среди болот очень даже ограниченное.
Вокруг праздничного стола сошлась весьма разношерстная родня. Дядюшки и тетушки, приехавшие из Блана, Шатору, Буржа. Некоторые принадлежат к линии Шармий, то есть являются прямыми родственниками Алоизы, другие — к линии Моррог, с которой она связана первым браком, но есть также и Добинье. Встречи два раза в год отнюдь не привели к прочным и глубоким отношениям между этими мужчинами и женщинами, по большей части уже вступившими в старость. Поэтому здесь больше болтают о пустяках, а отнюдь не ведут серьезных разговоров, вежливо осведомляются друг у друга о здоровье, говорят о том, какая стоит погода, какая ожидается и даже какая она была в предыдущие встречи, пересказывают местные сплетни, но иногда все же рискуют коснуться самой жгучей темы — этой грязной войны в Алжире, которая, похоже, никогда не кончится, а сейчас вырождается в терроризм внутри страны.
Люси не любит этих семейных обедов, они похожи на раздвижные столы, вытягиваются в длину и конца им не видно, а скука с каждым новым блюдом лишь возрастает. Сейчас еще только подали закуску — традиционный для здешних мест знаменитый пасхальный пирог с мясом и крутыми яйцами. Самой счастливой порой дня было утро с поисками в саду разноцветных леденцов и шоколадных зверюшек. А потом появилась радуга, высветившаяся нежными цветами в спокойной ясности дня, — безыскусный нимб, открывающий проход за горизонт. С какой радостью Люси побежала бы к этой радуге-дуге и прошла бы под нею: ведь по ту сторону мира все, наверно, совсем по-другому. Но голос мамы — чистый, звонкий — уже звучит на весь сад: «Люси, быстро в дом, мой руки! Мы уже садимся за стол». Повелительный голос. Он весь день, как только Люси встает и до той минуты, когда она ложится спать, указывает ей, что надлежит делать, прямо как медный колокольчик. Это голос порядка и приказаний. А вот папин голос, напротив, раздается редко, и папа никогда никому ничего не приказывает.
Голос, почти сближающийся с безмолвием, умеряемый неуверенностью, боязнью, приглушенный давним огорчением, оттого что его плохо и неверно слушали в те уже далекие времена, когда он говорил о любви. Для Люси это голос мечтательности и легкой смуты воображения, в точности так же, как и у Лу-Фе. Оба они устремлены к дальнему: Лу-Фе без конца поднимает глаза к звездам и говорит только сквозь них; Иасинт же разговаривает лишь с иностранцами через большие расстояния.
Иасинт Добинье — страстный радиолюбитель, и после перехода на пенсию почти все время отдает этой своей страсти, отправляя свои и ловя чужие послания. В каморке в самом конце дома он установил радиопередатчик и радиоприемник, устроив там свою радиостанцию — «большое ухо», как называет ее Люси. Однако Алоиза весьма скептически относится к увлечению мужа. «Друг мой, что у вас за нелепые игры? — регулярно бросает она ему. — Дома вы молчите как рыба, но зато получаете странное удовольствие от многочасовых разговоров с иностранцами, разбросанными по всем концам света. Нелепое времяпрепровождение! А эта ваша чудовищная антенна позади дома! Когда вы, наконец, все-таки уберете это уродливое сооружение, отпугивающее птиц?» Но Иасинт, который вообще-то во всем слушается жену, в этом пункте стоит твердо: большую вертящуюся антенну, которая позволяет ему связываться с корреспондентами из разных стран, он не уберет ни за что. Более того, он заботливо ухаживает за ней. В течение многих лет подлинная жизнь Иасинта сосредоточена вокруг этой высокой антенны. И вовсе она не отпугивает птиц, как утверждает Алоиза; воробьи очень часто порхают вокруг нее, и их чириканье аккомпанирует голосам незримых собеседников, прилетающим с дальних краев света.
И хотя Иасинт крайне неловко чувствует себя на этих семейных собраниях, как, впрочем, в любом обществе, тем не менее он не без изысканности исполняет роль хозяина дома. Фердинан, его пасынок, демонстративно скучает, даже не пытается этого скрывать. Он крошит хлеб, катает из мякиша шарики и укладывает их в пирамидки около своей тарелки. В разговорах между гостями, которые его мать изо всех сил старается оживить, он не принимает участия и, похоже, даже не знает, как зовут его соседей по столу. Фердинан терпеть не может общества стариков: от их разговоров, в точности как от их одежды и волос, кисло попахивает затхлостью и пылью; у них предвкусие смерти.
Фердинан медленно выпивает бокал вина, он все делает медленно, неторопливо. Но пьет гораздо больше, чем все остальные за столом. Розовое вино не бросается ему в лицо, как некоторым другим сотрапезникам. Взгляд его остается по-прежнему тусклым, а настроение хмурым. Вино, выпитое в кругу семьи, не столько возбуждает его, сколько вгоняет в сонливость. Другое дело вино и напитки покрепче, которые он пьет один за стойками бистро, от них его душа теплеет, и иногда по вечерам, возвращаясь домой, он пошатывается. Возможно, его тоже, как Иасинта и Лу-Фе, влечет к себе какое-то таинственное далеко, вот только никто не знает какое. Но Люси не задает себе подобных вопросов, она просто восхищается братом таким, какой он есть; это ее старший брат, который был уже почти что взрослым, когда она родилась. Он — один из столпов ее вселенной, совсем еще новенькой, совсем еще простенькой, но очень прочной. К тому же его овевает легенда, которая производит большое впечатление на девочку, чрезвычайно падкую на сказки: Фердинан очень давно рожден ее мамой, но от другого мужа, героя последней войны, павшего на поле брани. Он — дитя маминой юности, плод великой любви мамы, если верить ее словам. И отсвет этой отлетевшей юности, красоты погибшей любви падает на Фердинана. В глазах Люси он немножко похож на печальных, изгнанных из своего королевства принцев, и она восхищается им и в то же время жалеет, потому что она-то владычествует в своем королевстве, пусть даже оно в сто раз скромнее, если брать во внимание блистательное происхождение Фердинана.
Звяканье тарелок, и вот главное блюдо пасхального обеда. Баранья нога, нашпигованная чесноком, с картофельным пюре и белой и зеленой фасолью. Пузатая соусница белого фарфора с двумя носиками для постного и жирного соуса переходит из рук в руки. Люси накладывает пюре к себе на тарелку горкой, в середине ее проделывает колодец и льет в него соус. Коричнево-золотистый соус переливается и течет по склонам картофельной горки. «Это извергающийся вулкан!» — радостно кричит Люси. «Люси! — мгновенно вмешивается мама. — Успокойся и ешь аккуратней! И не забывай фасоль, обязательно нужно есть зеленые овощи». Люси замолкает, но тут же незаметно прокапывает туннель в основании вулкана из пюре. Жирная, пахучая лава растекается по тарелке, затапливает овощи и мясо. Наконец она пробует блюдо. Жует баранину, но что-то не дает ей покоя. Она думает о ягнятах, которые так пугаются всякого пустяка, о том, как они тоненько блеют, словно просят о жалости и сострадании. И надо же, именно их бестрепетно режут, чтобы воздать память самопожертвованию самого милосердного из всех существ, когда-либо являвшихся в этот мир.
Но очень скоро один из сотрапезников, Франсуа Шармий, двоюродный дед ее мамы, отвлекает Люси от этих сбивчивых мыслей. Его считают слегка тронутым, но списывают странности на весьма почтенный возраст. Последняя его страсть — волчки. У него их целая коллекция, и несколько штук он принес с собой. Один волчок он подарил Люси: широкий, из лакированного дерева, с одной стороны розовый, с другой фиолетовый, раскручивается он серебряной веревочкой. Мама тут же запретила Люси играть с ним во время обеда, но запрет не распространяется на старика-дядюшку, и потому тот безнаказанно забавляется своими волчками, извлекая их из карманов и запуская между двумя глотками; при этом он радостно кричит «хоп-хоп-хоп!».
Люси зовет его дядя Перец из-за мании перчить все блюда, в том числе десерт, кофе и даже вино и шампанское. Он никогда не выходит из дому без трех чеканных серебряных перечниц — одна для черного перца, вторая для белого и третья для зеленого. Он выставляет их в одну линию перед тарелкой, а сейчас как раз перчит бокал вина сен-эстеф; из перечницы сыплется облачко черного перца, от которого расчихалась его соседка слева, Коломба Лормуа. Она — тетя Алоизы со стороны матери.