Дни шли, сеансы сновидения-реальности продолжались, и неразбериха, путаница все усиливалась. Сеансы сновидения-реальности не имели ничего общего с тем, чем занимались Питер Иббетсон и герцогиня Тауэр; то было, скорей, сновидение-умопомрачение или даже сновидение-морок. Запутанные грезы Алоизы углублялись в самые недра ее плоти, и плоть распалялась, вопила от желания. Постепенно Алоиза забывала о настоящем и безвольно уплывала в текучее прошлое, передав свое почти пятидесятилетнее тело той молодой женщине, которой она когда-то была. Со сладострастием слушала она, как из недр ее естества доносится песня любовного соблазна, которую распевает внезапно воскресшая в ней любящая женщина. И опять литературные примеры, на которые она опиралась в решающие моменты жизни, не несли ей помощи, скорей уж сбивали с толку. Как прежде не было в ней несгибаемого мужества Андромахи, так теперь она не находила в себе просветленной душевной силы, какая была в герцогине Тауэр. Слишком высоко подняла она планку и не смогла преодолеть ее, тем паче что планка эта, как выяснилось, разделяла жалкую чернь — живых людей — и благородных литературных героев. Алоиза была уязвлена, однако уязвленность причиняла не только мучения, но и приносила какое-то темное наслаждение. Потому-то она каждый день приходила в гостиную, укладывалась на диван и ловила в безмерном хаосе своей памяти беглые образы, быстролетные ощущения.
Однако грезы эти не переставали поражать ее, приводили во все усиливающееся смятение. Шли дни, присутствие исчезнувшего Виктора становилось все более осязаемым, все более явственным, и в мозгу Алоизы стало зарождаться подозрение. Жуткое, страшное подозрение. Дело в том, что все колдуны и маги, которых она призывала к ложу своего несчастного сына, давали ей понять, что тот, кто навел на Фердинана порчу, приведшую к полному параличу, несомненно связан с каким-то духом, явившимся с того света. А один из них, Длинный Марку, высказал даже предположение, что к этому непосредственно может быть причастен мертвец, погибший насильственной смертью, чья неприкаянная, блуждающая по свету душа вполне могла околдовать душу Фердинана. «Люди, — говорил Длинный Марку, — боятся грабителей с большой дороги, преступников, что могут напасть на улице, они запираются дома на ключ, спускают во дворах собак, у некоторых в доме даже есть заряженное ружье, но они совершенно не думают о иной опасности, что угрожает им, — о порче, которую может навести недобрый человек, и о злокозненности неприкаянных душ. Люди смеются над рассказами о призраках, в историях, которые они придумывают, привидения изображаются закутанными простыней или в каком-нибудь нелепом одеянии — чтобы те выглядели забавнее и можно было их не бояться. И совершенно напрасно! Потому что привидения действительно существуют! И на них нет ни простыней, ни саванов, ни цепей, ни колокольчиков. У них есть только их проклятие, и оно-то страшней всего. Потому что привидения чаще всего злодействуют, оттого что испытывают страшные муки; это неприкаянные души, несчастные души, не обретшие упокоения, души, которые утратили свое тело и прибежище на земле, но не нашли приюта на том свете. И горе человеку, который повстречается с таким привидением, ибо оно способно похитить у него душу. А ваш сын нередко бродил ночами и к тому же по большей части пьяный, и вполне возможно, однажды на свою беду он повстречался с таким вот привидением».
Вот так в точности и сказал Алоизе Длинный Марку, когда в последний раз приходил взглянуть на Фердинана. В здешних местах Длинный Марку слывет могущественным колдуном. Он высок ростом, худой, уже изрядно сгорбленный, говорит медленно, отрывисто, скрипучим голосом и размеренно при этом покачивает головой, как бы подтверждая свои слова. Он словно вколачивает их короткими резкими ударами в мозг собеседника, и впоследствии они назойливым эхом отзываются в его мыслях. Своей репутацией колдуна он во многом обязан странной, необычной манере изъясняться, своей длинной негнущейся фигуре и этому размеренному покачиванию головой, схожему с колебаниями балансира метронома.
Поначалу Алоиза не придала большого значения речам Длинного Марку, как, впрочем, и словам других колдунов. Она собирала вперемешку все мнения — докторов, священников, психиатров, колдунов. Впоследствии — в зависимости от душевного состояния, метавшегося от надежды к отчаянию, и умонастроения, постоянно колебавшегося между рациональным и иррациональным, — она вытаскивала то или иное высказывание и принималась скрупулезно его разбирать. Но дело в том, что она все больше и больше теряла власть над своими мыслями, утрачивала здравость суждения, и ее постепенно затягивало в темные водовороты, поднимавшиеся из глубин ее страха. И таким-то вот образом отрывистый, скрипучий голос Длинного Марку выбрался на поверхность ее мыслей, приведенных в расстройство сеансами сновидения-реальности.
Страждущая, неприкаянная душа погибшего насильственной смертью вполне могла бы завладеть слишком слабой душой Фердинана — тут Длинный Марку определенно прав. А кто, кроме Виктора, может быть этим мертвецом, этим похитителем души? Отец явился из чистилища, куда судьба до срока услала его, чтобы найти сына. И подозрение это все больше укреплялось в мозгу Алоизы, доказательств тому становилось все больше, и они казались ей все неопровержимей.
Виктор погиб насильственной смертью. Преждевременность и внезапность смерти — вот первая причина страданий, которые терзают его душу. Но главное, Виктор так и не обрел могилы. Как может упокоиться христианская душа, если тело, заключавшее ее, было взорвано и перемешано с грязью, если не было получено последнее причастие и над телом не звучали заупокойные молитвы? Алоиза принялась изводить себя бессмысленными укорами. Она должна была отправиться на поиски останков Виктора, обыскать окрестности Вузье, перекопать все поля, луга — все, все! Но нет, она тогда сидела в своем домике в Блане и только плакала, прижимая к груди маленького сына. Да, конечно, она молилась за Виктора, заказывала по нему панихиды в церкви Сен-Женитур; кстати, и потом продолжала их заказывать в маленькой церкви поселка. Но всего этого явно оказалось недостаточно, чтобы душа Виктора обрела упокоение. Притом она изменила мужу, вторично вступила в брак и, что там ни говори, исполняла супружеские обязанности, вследствие чего родила второго ребенка. Как мог простить Виктор такое предательство? Чтобы искупить его, недостаточно было отказаться испытывать наслаждение. И вообще все, что она делала, было недостаточно. И молитвы, которые читались слишком далеко от того рокового поля сражения, и ее обет фригидности, который ничуть не помешал ей зачать и родить ребенка. Короче говоря, вся вина лежит, в сущности, на ней, а Виктор всего-навсего жертва.
Но есть еще и другие признаки. К примеру, исключительное сходство между сыном и отцом. Сходство, которое некогда так радовало Алоизу и за развитием которого она ревниво следила. И вот впервые в жизни Алоиза пожалела о столь совершенном подобии. То, что сын стал двойником отца, не означает ли по сути дела, что отец уже в самом начале завладел душой и телом ребенка? А вот еще одно, куда более тревожное указание — возраст, Виктор погиб в тридцать лет, Фердинан как раз подошел к тридцатилетию. Это совпадение ужаснуло Алоизу. Страх, который она испытывала во время алжирской войны, когда Фердинана могли мобилизовать и отправить туда, чтобы его тоже убили, не шел ни в какое сравнение с ужасом, какой она ощутила сейчас. Уже два года как эта война кончилась, опасность миновала. Но издевательски коварная судьба подстроила ловушку в мирное время. Ловушку, подготовленную четверть века назад на поле сражения другой войны. Ведь войны никогда не говорят своего последнего слова, они продолжают убивать еще долго после всех перемирий и мирных договоров. Точь-в-точь как забытая в земле мина, которая нежданно взрывается под ногой ребенка, пришедшего поиграть на поляну.
Да, никаких сомнений, Виктор вернулся. Алоиза чувствует: он здесь, в доме, в гостиной. Здесь на диване. Неважно, что присутствие Виктора незримо и безмолвно — оно ощутимо, осязаемо. Иногда даже его присутствие проявляется в объятии, и объятие это так сладостно.
Виктор вернулся после двадцатипятилетнего отсутствия, и его незримое тело стало тяжелым от бремени этого долгого отсутствия, мучительных блужданий, на которые он был обречен. И до чего все-таки нежно это несчастное незримое тело, пришедшее выпрашивать тепла живой плоти, пришедшее искать ласк и поцелуев бывшей своей жены. О, до чего прекрасно это тело, что приникает к ней, сжимает ее в объятиях, входит в нее.
Виктор повсюду. Повсюду в доме. Ведь, овладевая телом своей жены здесь, на диване, он овладевает также и телом своего сына в соседней комнате. О, до чего ужасен, ненасытен он, незримый, пришедший потребовать себе подлинное тело из плоти и крови.
Виктор вернулся, и это он навел порчу на душу Фердинана. Алоиза убеждена в том. Но должна ли она поделиться этой своей уверенностью с Длинным Марку, чтобы тот пришел и отвел опасность, что нависла над Фердинаном? Должна ли она рассказать о своем открытии священнику, чтобы тот прочел очистительные, изгоняющие нечистую силу молитвы, которые помогут обрести мир несчастной душе Виктора и одновременно вернут жизнь недвижному телу Фердинана?
Алоиза просто не знает, что делать. Она ведь тоже находится под действием черных чар, наведенных Виктором. Да к тому же уже слишком поздно, у нее просто не хватает смелости на что-то решиться, что-то предпринять. Она беззащитна, плывет на том же утлом плоту, что и ее сын. Да и где взять ей сил, чтобы разоблачить Виктора, который с каждым днем все крепче сжимает свои объятия, парализующие, но такие сладострастные? Она не способна бороться с ним и каждый раз страстно призывает его приходить в ее сновидения. И всякий раз, когда приходит пора вставать с дивана, разлучаться с колдовским телом Виктора, в мыслях у нее возникает фраза, которую произносит герцогиня Тауэр в конце романа: «А теперь, возлюбленный мой, самый любимый человек на свете, еще раз обними и поцелуй меня и скажи, что хочешь увидеть меня как можно скорей…» Однако фраза эта звучит в ней совсем не так, как в устах ангельской герцогини. Слова эти возникают в ней, как огненные шары, а у голоса, что бросает их, умоляющая и хмельная интонация.
Уже настает вечер. Свет отступает из гостиной, его последние золотые отблески тускнеют. Пора зажигать лампы. Тело Алоизы по-прежнему недвижно, оно застыло в позе Иббетсона.
Прозвенел звонок от садовой калитки. Слышится скрип шагов по гравию дорожки. Это пришла медицинская сестра проводить ежевечерние процедуры. Она уже поднимается на крыльцо. Сейчас позвонит в дверь. Звуки эти смутно доходят до Алоизы. Сердце ее начинает биться чуть быстрей. Понимание необходимости выхода из волшебных грез обрушивается на сознание Алоизы, точно тонкий нож гильотины; пора покинуть кулисы прошлого и возвратиться на плоскую поверхность сцены обычной жизни. Какой тягостный переход. Как бы ни были мучительны и сумрачны эти кулисы, все равно они стократ завлекательней холодной сцены, где разыгрывается обыденность. В кулисах все неожиданно, все преображено; да, разумеется, там бродят страхи, но живые вихри волнений, нежданных ощущений неизменно сметают их.
И вот уже медсестра звонит в дверь. Алоиза встает; все тело занемело, поясницу ломит, кружится голова. Ноги затекли, и Алоизе тяжело стоять. Каждый шаг дается с трудом, она едва идет, держась за мебель. Она пока еще не пришла в себя, в мыслях сумбур. Она перемещается, исполняя привычные движения, как сомнамбула.
За тот месяц с небольшим, что она заставляла себя погружаться в сновидения-реальность, Алоиза все больше теряла связь с действительностью, ее воля, которую некогда вполне можно было назвать железной, постепенно утрачивала свою силу, если вообще не расслабилась. Она вышла в поход, чтобы спасти сына, вооружившись материнской любовью и белой магией сновидения-реальности, но в пути заблудилась, позволила, чтобы ею овладела плотская любовь, дала себя околдовать черной магии сновидения-морока. На этом пути память разверзала под ее ногами бездны, а желание, которое Алоиза так долго отвергала, умерщвляла, наконец обрело голос. В ней пробудилась женщина из плоти и крови, страстно жаждущая наслаждения, и устремилась к мужчине, в котором воплотилось ее желание, — к мужчине, в котором слились отец и сын.
«Добрый вечер, мадам Добинье», — говорит медсестра, входя в дверь. «Добрый вечер, мадемуазель», — произносит Алоиза бесцветным голосом, страшно удивленная, что ее называют этой чужой и чуждой ей фамилией. Она провожает медсестру до комнаты Фердинана, и на всем пути в ней громко звучит другая фамилия: «Моррог! Моррог! Моррог!» Звучит как горделивый победный клич, как вызов.
Вторая сепия
Свет, замкнутый в комнате, сумрачен. И тяжко безмолвие, повисшее в ней. Весь день жалюзи опущены, окна чуть приоткрыты, они на крючках. Воздух с улицы проникает сюда лишь сквозь щели. У всех, кто входит в эту комнату, шаги осторожные, приглушенные, движения бережные, медленные, и говорят здесь тихо, почти шепотом. У двери на овальном столике постоянно горит лампа. Абажур из вощеной бумаги с розово-коричневатыми мраморными прожилками приглушает ее свет. Вокруг нее стоят две пепельницы из оникса, настольные часы, на циферблате которых изображены мифологические фигуры, и сафьяновая сигарница. На комоде вишневого дерева возле окна в высокой керамической вазе букет из сухого чертополоха и колосьев. Букет отражается в стенном зеркале, висящем над комодом. В этом высоко повешенном зеркале в золоченой деревянной раме с резным растительным орнаментом отражена вся комната. Зеркало висит с небольшим наклоном, поэтому комната в нем тоже чуть опрокинута. Кое-где его амальгама тронута крохотными бурыми пятнышками. Между двумя крупными ворсистыми бледно-фиолетовыми головками чертополоха, увенчанными пурпурно-черными прицветниками, паучок развесил свою паутину. Он стремительно бегает по своим висячим владениям, отражающимся в наклонном зеркале. У его царства мощные столпы, ощетинившиеся терниями, колючими листьями.
Комната, замкнутая в зеркале, недвижна. Только бегает малюсенький паучок, плетет паутину. Его невесомое царство легонько трепещет над острыми колючками чертополоха.
В зеркале есть и овальный столик, и лампа с бумажным мраморным абажуром и коричневато-розовым ореолом света вокруг него. Есть платяной шкаф, на темном дереве которого кое-где видны сучки, кожаное кресло, стулья, сундук. На сундуке два подноса с пузырьками и коробочками, а также большая керамическая миска, кувшин, розовый кусок туалетного мыла и полотенце.
А еще есть карта полушарий и большой календарь со старинными видами и планами портовых городов. На октябрьском листе изображен в стиле барокко вид на ганзейский город Гамбург. Грузные торговые суда плывут кильватером по спокойной зеленоватой воде порта, их мачты, точно отзвук церковных шпилей, что возносятся на заднем плане. По углам картины морские гении трубят в трубы, возглашая славу городу; морские ангелочки с кудрями, струящимися наподобие бледных водорослей, и крылышками, смахивающими на плавники, поддерживают тяжелую золотую корону над гербом города, который несут в руках дородные рыжебородые тритоны. Коровы со съестным, бочки с вином и иными напитками громоздятся на переднем плане вперемешку со штуками шелка, сукна, бархата.
На стене еще мишень; в нее воткнуты пять стрел, оперенных перышками славки-завирушки. Карта, календарь и мишень — единственные украшения стен комнаты, замкнутой в зеркале. Есть еще латунная люстра, все пять ее ламп погашены. И еще кровать.
Кровать видна не полностью, потому что ее отражение перекрывается букетом чертополоха и колосьев на переднем плане в зеркале. Отчетливо видится только высокое копье, которое словно само по себе стоит на страже у изголовья кровати. На верху этого металлического стержня подвешен стеклянный сосуд. Он полон прозрачной жидкости, которая медленно капает и стекает по пластиковой трубке. Трубка подсоединена к руке. На кровати лежит мужчина.
У комнаты, замкнутой в зеркале, странный, необычный вид. Три метронома отмеряют время, идущее в комнате. Негромко тикающие настольные часы, чьи позолоченные стрелки неутомимо вращаются, указывая поочередно на богинь и героев, изображенных по окружности циферблата. Живой паучок, что быстро бегает туда-сюда. Капельница, отмеривающая тяжелые, медлительные, сладковатые капли. Три этих метронома никак не согласованы. Существует время, что ползет по кругу, время, что бегает туда-сюда, и время, что падает каплями.
Человек, лежащий на кровати и почти полностью скрытый букетом, который высится в центре зеркала, покорен всем трем мерилам времени. Точней, только тело, потому что разум он утратил, сознание его разрушено, а душа подчиняется закономерности иного времени.
Легенда
Душа его подвластна закону преступлений, которые он совершил. И душа его в ужасе. Ибо преступления всегда оборачиваются против тех, кто их совершает. Страх, страдания и смерть, что сеяли они на своем пути, — это зерна, которые прорастают у них под ногами и сопутствуют им, куда бы они ни шли. Зерна эти дают под землей ростки, пускают ползучие, узловатые корни, а их всходы цепляются за лодыжки, поднимаются по ногам, опутывают колени, бедра. Потихоньку, беззвучно, незримо. Но упорно, неостановимо. Стебли поднимаются к груди, обвивают шею, голову. И выпускают тоненькие корешки, которые прорастают в плоть — какой бы толстой ни была кожа, как бы глухо ни было сердце.
И однажды они достигают сердца. Образуют вокруг сердца непроходимую чащобу, обрастают его лишайниками и колючими зарослями. И оно задыхается. Мысль не знает, куда увернуться, куда бежать. Ее глушит горький пырей, над ней смыкается тьма. И неважно, в какой день это произойдет, главное, это обязательно произойдет. Но особенно велик ужас, если это случается в миг смерти. Тогда очень часто не бывает времени на угрызения совести. Мысль обнажена, открыта, она полна ужаса и смятения; ей больно, ей страшно, нет ни выхода, ни отсрочки, ни надежды. Нет уже речи ни о каком раскаянии, остался только ужас. Ибо преступление — это такое деяние, что длится и после его свершения; ужас, который оно однажды пробудило, возвращается по своим следам назад и наносит удар по тому, кто его породил.
Что же на самом деле произошло? Фердинан не знает. Жизнь его шла своим путем, такая спокойная, незамутненная с виду и такая мутная и тинистая на дне. И вдруг весь придонный отстой поднялся бурным грязевым потоком на поверхность; прошлая жизнь вздулась, как река в половодье, устремилась наверх. И Фердинана понесло.