Теперь, когда игры закончились и у динамовцев было много свободного времени, они в ожидании летной погоды часами бродили по улицам и паркам Лондона, с интересом наблюдая жизнь этого большого чужого города. Они любовались широкой Темзой, окутанной голубоватой дымкой, подолгу простаивали перед чудесными памятниками, которыми так богат Лондон. Была уже зима на дворе, и из Москвы по радио шли сводки о крепких морозах, метелях, снегопадах. А здесь все еще цвели розы, можно было ходить в легком плаще, и на стадионах, покрытых ярко-зеленым стриженым травяным ковром, продолжались игры. И все-таки каждого тянуло неудержимо туда, в снежную Москву, домой. Когда метеорологи сообщили, наконец, что погода позволяет полет, наши спортсмены с величайшей радостью принялись упаковывать чемоданы. Они увозили из Лондона самые теплые воспоминания о встречах со своими коллегами по спорту, об интересных матчах, об английском народе, оказавшем им дружеский прием. Только странные, ничем не оправданные выходки некоторых дельцов из околоспортивных кругов и газетных закоулков Флит-стрита несколько отравляли впечатление от этой поездки. Но в конце-то концов выходки эти не могли дать и не дали сколько-нибудь существенных результатов. Невозможно заслонить газетным листом широкое футбольное поле от зрителя, и англичане собственными глазами увидели, на что способны «одиннадцать молчаливых людей в синих пальто», которых за три недели до этого некоторые газеты силились представить как дикарей.
И, вспоминая об этом, динамовцы от души смеялись над нелепыми выдумками некоторых английских газет, которые еще недавно раздражали и злили их...
Май 1946 года
ПЕРВАЯ ПОСЛЕВОЕННАЯ ВЕСНА В ПАРИЖЕ
Париж всегда остается Парижем — трудно жить на урезанном хлебном пайке, надоедают страшная давка и толчея в метро, удручает дикий разгул спекуляции, — а все-таки парижане весело и экспансивно встречают весну, первую послевоенную весну одна тысяча девятьсот сорок шестого года. По тенистым набережным Сены бродят в обнимку влюбленные, любуясь бело-розовыми свечками каштанов, матери с улыбками следят за ребятишками, пускающими парусные кораблики в бассейнах фонтанов, дремлют, сидя на переносных стульчиках, напудренные розовощекие старухи в модных шляпках, с вязанием в руках. И бравые полицейские в кокетливых синих мундирчиках и каскетках, дирижируя движением на бойких перекрестках, глядят на лихих шоферов со снисходительными улыбками — ради такой весны, мсье, можно им многое простить!..
Парижская улица все та же, какой описывали ее и десять, и двадцать лет назад. Улыбаются прохожим восковые девицы в витринах раззолоченного универмага «Галлери де Лафайет», воспетого Золя в романе «Дамское счастье». Ошеломляют провинциала вывески: «100 тысяч рубашек», «Лучшие в мире ботинки». Медленно шествует по тротуару, распространяя аромат дорогих духов, толстый монах-францисканец в рыжей сутане, подпоясанной шелковой веревкой, и сафьяновых сандалиях на босу ногу. Дама с крашеными в лиловый цвет волосами ведет на прогулку пуделя. Цветочный киоск завален охапками сирени, роз, пучками ландышей. В окнах ювелиров ослепительно сияют золото и бриллианты.
На мостовой — неслыханная давка. Все смешалось — разномастные, потрепанные за войну автомобили; старинные семейные велосипеды — компаунд: папа и мама крутят спаренные педали, на багажнике сидит дочка, в корзиночке, подвешенной к папиному рулю, болтается любимый эрдель-терьер либо сиамский кот, взятый в загородную поездку; запряженный четверкой добрых арденнских коней громоздкий тридцатиместный дилижанс с лапидарной надписью «Для свадеб и экскурсий»; фиакры времен Бальзака; автобусы, которым удивляются приезжие, — шофер сидит на высоких козлах над мотором, словно извозчик, а над кузовом плывет гигантский белый баллон с газом, заменяющим дефицитный бензин.
Город изо всех сил хочет казаться таким же веселым и беззаботным, каким он был до войны. 30 апреля одна из вечерних газет сообщила: «Скоро мы увидим элегантных клубмэнов, пышных индусских раджей и богатейших хозяев демократической Америки, увивающихся вокруг наиболее пикантных манекенов Парижа. Еще жива элегантность!» Открываются для обозрения сокровищницы Лувра. Анонсируется концерт с участием Артура Тосканини. Обещаны «Неделя розы», сногсшибательное голое ревю в «Казино де Пари», выставка предметов роскоши.
Но что-то не спешат в Париж пышные индусские раджи, а элегантные лондонские клубмэны и даже богатейшие хозяева Америки после войны стали скуповаты — они десяток раз подумают, прежде чем выпустят доллар или фунт стерлингов из рук. Да, Франции после войны приходится заново знакомиться с англосаксами, узнавая на каждом шагу все новые и новые и, надо сказать, малоприятные черты характера старых друзей.
— Вы понимаете, раньше они приезжали к нам, как туристы, — сказал мне задумчиво один парижский художник. — Их возили по Парижу в просторных, старомодных, открытых автобусах Кука, и золото падало в кассы, услаждая своим звоном слух хозяев города. — Художник, как истый парижанин, говорил, увлекаясь, с пафосом, немного театрально. — В тысяча девятьсот сорок четвертом году они пришли как оккупанты, и с тех пор не золото, а сталь звенит во Франции. Но эти звуки нам достаточно надоели при бошах...
— Да, но они помогли освободить Францию! — пылко сказал наш сосед по столику в кафе.
Художник горько усмехнулся:
— Свобода свободе рознь. И потом разве не мы сами вот этими руками погнали бошей после того, как им помяли бока в России? Вы забыли парижские баррикады? Сначала город взяли мы, потом в город вошли танкисты Леклерка, а уж потом прикатили американцы...
Наш сосед пожал плечами. Художник бросил на мраморную доску столика мелочь, поднялся и сказал, обращаясь ко мне:
— Пойдемте, здесь плохо пахнет...
Мы вышли на бульвар, и мой спутник продолжал:
— Так вот, они прикатили и начали торговать. О, они это умеют прекрасно делать, смею вас уверить, хотя я сам ни черта не смыслю в торговле. И добро бы они ограничились продажей своих «джипов» и шоколада и покупкой дешевой любви на бульваре Клиши — за пару чулок или картон сигарет. Нет, они хотели бы купить все... Все — от Венеры Милосской и Эйфелевой башни до палаты депутатов и Кэ д’Орсе!..
Этот разговор не раз вспоминался мне впоследствии — в Париже часто приходилось слышать подобные горькие сетования на западных союзников, да и сами парижские улицы даже теперь, год спустя после окончания войны, красноречиво свидетельствовали о том, что союзные войска, размещаясь в Париже, во многом вели себя так, словно перед ними была не столица Франции, а германская или японская деревенька. Над лучшим парижским кинотеатром «Олимпия» красовалась строгая надпись: «Вход только для американских военнослужащих в форме». У входа в крупнейший магазин «Старая Англия», что у Гранд-отеля, висела табличка: «Продажа только для господ английских офицеров». В газетах пестрели сенсационные аншлаги: «Задержано пять чикагских гангстеров — дезертиров из американской армии», «10 000 американских дезертиров скрывается на территории Франции». Видная французская писательница Эльза Триоле со вздохом говорила мне в апреле 1946 года:
— Вы знаете, у нас на рю Сурдьер вчера опять была перестрелка. Американцы убили двух французов... — Помолчав, она осторожно добавила: — Так иногда бывает — когда хозяин болен, его не слишком вежливые гости начинают чувствовать себя как дома...
Потом воинские части стали мало-помалу покидать Францию. Часть из них уплывала за океан, домой, часть уходила на территорию Германии. В городе становилось все меньше американских военных автомобилей, и выразительный полицейский плакат на Елисейских полях: «Правьте осторожнее, ведь смерть — это так надолго» теперь уже в большей степени был данью истории, нежели реальным предупреждением. Стрелять в городе перестали. Стало как будто бы тише. Но многое из того, что происходило в Париже, все больше и больше тревожило тех, кто был искренне заинтересован в восстановлении подлинно независимой Французской республики.
В Париж хлынули из-за океана представители американских фирм, монополий, газет, кинокомпаний, телеграфных агентств, разного рода политических коммивояжеров, на все лады расхваливавших «американский образ жизни». Действительно, было похоже на то, что здесь, в Париже, затевалась небывалая ярмарка, где объектом сбыта были немудрящие заморские идейки, а объектом купли была сама Франция. Неприглядную роль коммивояжеров нового заморского товара охотно брали на себя и некоторые французы — преимущественно те же, что во времена Мюнхена славили немецкий товар, а во время войны убрались за океан и отсиживались все эти годы в Америке.
Бросалась в глаза необычайная заботливость, которую проявляли о французских газетах английские и американские агентства. Эта заботливость простиралась так далеко, что порой терялось всякое представление о национальном характере той или иной газеты, живущей на англосаксонском пайке...
В одной лишь американской спецслужбе информации в Париже весной 1946 года работали семьдесят пять американцев и семьдесят восемьдесят французов. Эта служба издавала два еженедельных бюллетеня для французской прессы. С полной нагрузкой работали парижские отделения англосаксонских телеграфных агентств. Только три — Ассошиэйтед Пресс, Юнайтед Пресс и Интернейшнл ньюс сервис ежедневно рассылали в редакции газет по полтораста листов информации на французском языке. Любопытно, что эти агентства снабжали парижскую прессу даже информацией о внутренней жизни Франции, освещая ее, понятно, так, как это было выгодно их хозяевам.
Свежего человека, знакомившегося с парижской печатью весной 1946 года, поражало прежде всего невероятное обилие газет в этом городе. Спускались ли вы в метро, выходили ли вы из церкви, шли ли вы в кафе, или возвращались в гостиницу, рядом с вами обязательно маячил рослый парень с туго набитой газетами клеенчатой сумкой. Хриплым, натруженным голосом он выкрикивал последние новости и названия газет до тех пор, пока вы не протягивали ему два франка. Тогда он совал вам тоненький двухстраничный листок, говорил «мерси, мсье» и немедленно атаковывал следующего прохожего. Нелегкое дело торговать газетами в городе, где выходит тридцать ежедневных, сто сорок шесть еженедельных и триста ежемесячных изданий! И хотя Франция испытывала настолько острую нужду в бумаге, что тетради для школьников отпускались только по карточкам и в ограниченном количестве, пестрые киоски на бульварах ломились под тяжестью газет и журналов, издававших острый, неприятный запах дешевой и мутной краски.
Газеты выходили тогда только на двух страницах. Статьи и заметки печатались мельчайшим шрифтом — хоть в лупу их рассматривай! Однако редакции не скупились на место для заголовков и фотографий — они занимали половину газетного листа. Французские журналисты мне говорили: «Иначе нельзя! Газета должна кричать, вопить, эпатировать читателя, чтобы он заметил ее и купил...» Многие шли на самые невероятные трюки, чтобы привлечь покупателей. Одна газета затеяла игру: каждый день печаталась фотография какого-нибудь окна; человеку, живущему за этим окном, в случае, если он предъявлял в редакцию номер газеты, выдавалась жареная курица и бутылка вина. Другая газета ежедневно публиковала фотографии, снятые на улице, — иной зевака мог заинтересоваться: а не напечатали ли, часом, сегодня и его портрет? Третья газета организовала на своих страницах заочную азартную игру...
И все-таки многие издания оставались нераспроданными — комиссия Учредительного собрания по делам печати установила, что от 32 до 86 процентов тиража «правой прессы» ежедневно возвращались под нож и шли в макулатуру. Парижане бойкотировали эту прессу. У нас на глазах тихо скончалась, к примеру, такая газета, как «Вуа де Пари» («Голос Парижа»), которую острые на язык парижане прозвали за ее низкопоклонство перед Соединенными Штатами «Вуа д’Америк». Но многие из ее двойников продолжали жить, невзирая на то, что тиражи их оставались нераспроданными, — издатели этих газет не гнались за барышом, денег у них хватало. Лишь бы газеты выходили, лишь бы слышались их фальшивые, крикливые голоса, механически повторяющие по-французски все то, что пишет английская и американская пресса, хотя писания эти идут вразрез с интересами Франции! Ни для кого не секрет, что многие из таких газет даже формально перестали быть французскими — их купили американцы так же, как покупали дома, заводы, виноградники...
1946 год во Франции ознаменовался целой серией массовых политических кампаний. В мае был поставлен на всенародное голосование проект демократической конституции, подготовленный Учредительным собранием. Реакции удалось добиться его отклонения. В июне народ вновь пришел к избирательным урнам — надо было избрать новое Учредительное собрание для составления нового проекта Конституции. Потом был проведен еще один всенародный референдум — утверждали этот проект. Наконец, народ в четвертый раз пошел голосовать — избирали парламент... Политические страсти бурлили, кипели в стране, лихорадили государственный аппарат, нервировали французского обывателя, оглушенного демагогической пропагандой буржуазных партий, которые не жалели средств. Реакция, используя состояние послевоенной неопределенности, занимала под шумок выгодные рубежи для атак на демократию.
Пользуясь бездействием юстиции, предатели, расчистившие дорогу Гитлеру, снова начали выползать на арену политической деятельности. Даже пресловутый фашист Ибарнегарэ, бывший предводитель «Боевых крестов», выпущенный весной 1946 года из тюрьмы, выставил свою кандидатуру на выборах во второе Учредительное собрание. На фасадах домов в аристократических кварталах пестрели наглые надписи, сделанные разноцветными мелками: «Вив Петэн». В витрине одного из самых фешенебельных книжных магазинов на Елисейских полях в эти дни я видел рядом с модными книжонками Сартра и Миллера книгу Гитлера «Моя борьба» с надписью на суперобложке «Все французы должны прочесть эту книгу...»
Но в те же дни я был свидетелем событий противоположного характера — рабочий, трудовой Париж, ревностный хранитель славных традиций Сопротивления, отвечал на происки обнаглевшей реакции мощными демонстрациями. Не забыть взволнованных, экспансивных, по-французски ярких собраний на окраинах города, не забыть, с какой яростью рабочие подростки, худые, загорелые ребята в синих блузах с рукавами, закатанными до острых локтей, сдирали со стен фашистские плакаты, перечеркивали их мелом, писали поперек свой лозунги.
Секретарь федерации коммунистов департамента Сены Раймонд Гюйо показал мне в эти дни кипу захватанных пальцами, исписанных карандашами листков — то были подписные листы по сбору пожертвований в избирательный фонд коммунистической партии: ведь коммунисты, в отличие от буржуазных партий, щедро финансирующихся их богатыми покровителями, не располагают и не могут располагать капиталами. Их поддерживает простой, рабочий люд. Каждый жертвовал, сколько мог: один — несколько франков, другой — несколько сот; некоторые отдавали целиком все свои сбережения. И всюду — трогательные приписки: «Для победы партии и против «черного рынка», «За сильную политику на службу народу», «Ради триумфа нашей партии», «Чтобы свалить реакцию». Деньги вносили рабочие, мелкие торговцы, студенты, консьержки, гарсоны из кафе. Так было собрано несколько миллионов франков.
В одном из залов весеннего Салона 1946 года, разместившегося в строгом и стильном Дворце нового искусства на набережной Сены, посетители подолгу задерживались у гравюр Абеля Рено. Они резко отличались от всего того, что было выставлено в этих залах. Учитывая рыночную конъюнктуру, многие художники Парижа отказывались от злободневных тем. Натюрморт, пейзаж, обнаженная натура, портрет... Картин почти нет. И вот, пройдя по залам, увешанным однообразными, хотя и очень пестрыми полотнами, посетитель выставки вдруг останавливается перед этими простыми и скромными с виду листами: Абель Рено сильной, уверенной и беспощадной рукой запечатлел трагический исход парижан в мае — июне 1940 года. Альбом этих гравюр был отпечатан еще в годы оккупации. Немцы думали вначале, что напоминание о только что пережитом разгроме принизит, устрашит французов. Они ошиблись: гравюры художника будили у зрителя ненависть к тем, кто обрек Францию на эту моральную и физическую пытку. И альбом был запрещен...