А почему это я должен быть ее зятем? Думает, если у нее Натка есть, так я непременно женюсь на ней! А может, я не захочу, может, я после войны на Донбасс поеду и возьму себе врачиху, как вон дядя Филипп. «Зятек»! Сказала б уж: погадайте…
— А я, Одарка, к тебе, — смущенно топчется у порога тетка: видит ведь, что мы до сих пор еще не ужинали, а оно, как на беду, и хворост сырой, не загорается, и соломы на растопку нет.
— А что, плохо приснился? — спрашивает мать и вновь принимается дуть на уголек.
Тетка Олена тоже наклоняется к припечку и тоже надувает щеки кувшинчиком — еще сильнее, чем мать, потому что мать устала, а тетка нет.
Дуют, а огонь никак не загорается. Дымился-дымился и вдруг — пых. В хате сразу стало виднее, и от всего тени легли: и от лавки, и от меня, и от тетки с матерью. А окно — как ослепло. Будто его со двора кулем закрыли…
Дровишки горят, а тетка обрадовалась, схватила коптилку, поскорей зажгла и ставит на стол. И мы с матерью тоже обрадовались. Все повеселели, потому что тетке невтерпеж погадать, матери отдохнуть, а мне теперь не нужно бежать во второй раз к соседям за угольком.
— Так говоришь, соседка, сон плохой приснился? — спрашивает мать настороженно.
А я беру старый обгоревший ухват и ворошу им в печи: пусть поскорее разгорается, — есть уж больно хочется.
— Кто знает, как тебе и сказать. — вздыхает тетка. — Мне он прошлой ночью снился вроде бы и неплохо, а вечером приходила Горпина Степанивская — она ведь нам родня, — да и рассказывает: приснился ей Дмитро позавчера, это как раз под пятницу, и очень плохо: будто стоит, сердечный, по грудь в зеленой воде, без фуражки и в сорочке, вышитой красным, а на спине у него — льдина, тонкая и широкая, аж гнется… Стоит, смеется. А потом будто и заговорил: «Сними с меня, говорит, эту льдину, а то у меня спина стынет…» Так вот я и пришла к тебе, Одарочка, спросить: к чему бы этот сон?
— Это ничего… — тихо отзывается мать, наклоняясь к печи и глядя на огонь. — Другое дело, если б он приснился кому-нибудь из близких родичей. А Горпина ему кто? Сказано: десятая вода на киселе…
Тетка обрадовалась так, что порозовела даже. Или, может, это от пламени из печи? А у матери глаза печальные почему-то, и огонек в них трепещет — тоже невеселый.
— А тебе что снилось? — спрашивает.
Тетка вздыхает и начинает торопливо рассказывать:
— А мне такое: будто иду я по житу возле Олиянова яра…
— Зеленое жито или спелое? — перебивает мать.
— Вот этого уже тебе и не скажу, забыла… — сохрушается тетка. — Помню только, что жито шелестит и ноги мне остюками щекочет… И будто ветрено и пасмурно… Иду и иду. А тут вдруг из-под ног как захлопает крыльями — перепел. Отлетел чуток и сел, вроде поджидает меня…
— Гляди-ка, — радуется мать. — Это к свиданию. А жито, — значит, живой…
— Да ведь ветрено и пасмурно… — сомневается тетка.
Тут уж, думаю, и мне можно вмешаться.
— Еще бы не ветрено, — говорю, — и не пасмурно! На фронте же…
А тетка:
— И то правда: на хронте ж… — И матери: — Господи, умница-то какой у тебя хлопец, Одарка! Дай бог, чтобы он и дальше таким рос.
Мать на некоторое время умолкает, довольная и гордая, потом начинает гладить меня по голове — раз, и второй, и третий… Долго так. А потом:
— Если б не такое время, так, может, из него что и вышло бы. А то видишь: ни одеть, ни обуть не во что… Сидит целыми днями в хате, как тот пескарь в норе.
В печи разгорается сильнее и сильнее, в хате делается красно, а на стеклах так и играют, так и поводят блестящими клювами вычеканенные изо льда и инея «селезни». И шипят… Нет, это хворост в печи шипит и пускает на холодный под белую дымящуюся пенку — сырость из него выходит.
Вот и кулеш закипает в горшочке — опять кулеш! — а тетка не уходит.
— Может, ты бы мне, Одарка, и на сите прикинула? — спрашивает робко.
Ну вот, я ж так и знал! «Зятек, зятек»! Говорила бы сразу: погадайте. А то еще и подмаргивает…
— А чего ж не прикинуть, — соглашается мать. — Можно и прикинуть. Готовь, сынок, снасть.
— Там уже. скоро обод расколется, — бубню сердито, однако лезу на печь за ситом и ножницами.