Закоулок дедов узенький, занесен снегом. На сугробах свет из окон лежит, в деревьях бродит седой дым. И пахнет. С каждого двора по-разному пахнет. Как провода в поле гудели по-разному, так и дым из труб пахнет всяк своим: то кулешом, то оладушками горячими, а то и не разберешь чем.
А у деда не топится. Видать, ужин готов, соломку ожидают.
— Цобе, цобе! — покрикиваю против дедова двора хрипло и устало: пускай услышат, как я измучился в дороге и чего мне их солома стоит…
Но дед ни гугу: и за порог не выходит. Вот это ждут!
Проламываю сугроб к окну. Ба! Дед еще и не один — с молодухой! Сидят за столом, выпивают… В красном углу — рушники вышитые кучкой лежат, две иконы на лавке ликами вверх, а на них пучок засушенного тысячелистника. Посреди хаты — комод с отвалившейся ножкой, прялка, скамья… Мазать стены собрались никак? Да кто же зимой затевает такое?
Стучу кнутиком в окошко:
— Дед, дед! Вам солому привез!
Услышал. Топает к окну, пошатывается.
— Что там такое? — спрашивает. А сам красный — уже нарезался.
— Солому, — говорю, — принимайте!
— Угу. Ну, сваливай возле сарая, коли привез, да входи погрейся.
Ну вот, «погрейся», говорит, я же знал, что поужинаю! Только что там у них на столе стоит? Вот разиня. Молодуху, комод, иконы — все увидел, а еды никакой не приметил. Ну да еще нагляжусь. Раз уж сказано «входи», так нагляжусь. Нужно только поскорее дело сделать.
Взбираюсь на сани и оказываюсь вровень с дымовой трубой. Слышно даже, как в ней домовые возятся: сажу трясут… А ветер — аж солому задирает. Да в спину меня, в спину. Не сбросил бы на землю. А то было раз. Как сноп: только фьють — и наземь. Упал я и лежу. А бригадир увидел — это возле конюшни было — да как захохочет. «Какой же из тебя парубок, говорит, если тебя даже ветер одолел!» А мне дух перехватило и не шевельнусь, и слова не выговорю. Зато уже посмотрел на него — как хотел…
А ветер все же молодец: только зацеплю навильник, а он и сбросит, и сбросит. Вдвоем работаем. Да еще вон домовые толкутся в трубе, сажу на меня выметают и хохочут вот так: гу-гу-гу…
— Кшу, черти! — кричу.
А петух на чердаке как закокочет, а воробьи из-под стрехи как выпорхнут: подумали, что это я на них шикаю! Сидите, глупенькие, да спите себе. А нет — порыскайте в соломе, там зернышки есть. Вот и будет вам ужин… А вы, бычки, постойте, пожуйте. Замерзнете — быстрей домой доберемся…
Захожу в хату, а дед чарки наливает. Останавливаюсь у порога, шапку снимаю.
— Добрый вечер, — говорю и ладонь туда, где усы когда-то вырастут, прикладываю, чтобы не заметили, как улыбаюсь, потому что на столе чего только нет: и капуста, и кисель, и груши моченые. — Хлеб-соль вам!
А молодуха на меня — зырк-зырк. Покраснела — ужас. Устыдилась, что ли? Чего там стыдиться, я во время войны и не такое видал!
И к молодухе:
— Здравствуйте, тетя! С новосельем вас, что ли?
А дед смеется да чарку мне, да хлеба кусочек с капусткой.
— Пей, отрок, — мямлит, уже такой пьяный, что и языком едва ворочает и чаркой мне в руку не попадет: водит ею туда-сюда перед моими глазами, а я хочу поймать, да и сам туда-сюда рукой вожу. Еле поймал! Выпил. А она, как полымя, и загудела в висках. Если б хоть не натощак…
— Пей еще! — приказывает дед. — Пей да извини, что за стол не сажаем, потому как у нас сегодня с Христиной — тайная вечеря! Слыхивал, что это такое — тайная вечеря? То я говорю, Христина, или нет? Чего ты приуныла, а? Чего нос повесила, а?
Так я пою, отроче? Ну-ка помогай деду!
«А почему бы и не помочь, — говорю себе. — Дед ничего, горилка — добрая… Бычки стоят… Трудодень заработал, ужин на столе… Почему бы не посидеть компании ради да не погорланить?..»
— Стоп, деда! — кричу. — Вы не так. Вот как нужно. — Да как возьму высоко-превысоко:
— Хеть, анафемский! — встрепенулся дед. — Вот это зацепил.
Да и себе: