— Слышь, Христина, — «знаю»! То-то, внимай! Зри! И да воздастся тебе сторицею… А ну, брат, налей нам еще по чарке… И себе — налей!
— Вы лучше б хлопца посадили, а то его уже качает, — тихо сказала молодуха.
— Ничего, — говорю, — я и постою, я еще в рост иду, так что не помеша-а-ат… Давайте лучше по чарке, потому что я вам соломку не как-нибудь накладывал, а еще и притаптывал. Ну-ка, раскошеливайтесь!
— Что, слыхала? — икает дед. — Наливай!
— За то, что притаптывал! — кричу.
— Нет! Стой! — перебивает дед. — Христина, давай выпьем вдвоем, чтоб измены не было! Чтоб ты у меня — к-как по струне ходила? Поняла?
А я и себе:
— Жена да убоится мужа своего!
Хотел еще и рукой махнуть и махнул бы, да упал…
…Проснулся уже возле села. Снег под полозьями скрипит, высвистывает. Провода гудят, луна прямо в глаза мне светит. И волы бегут рысцой, паром дышат. Видно, холодно им. А мне — все рано. Лежу, как в люльке. В изголовье — луна, а у ног — мать… Плачет… Чего это она? Откуда она взялась? Растирает мне ноги, а я и не чувствую! Затерпли, что ли?..
— Мама…
О, исчезла! И луна спряталась… Или это я глаза закрыл? Нет, опять луна… И снова спряталась…
Вот так и буду лежать до самого дома. Укроюсь воловьим паром и буду лежать…
Неужто село? Нет, это — скирды. А где же село?
Ну хватит. Спать пора…
ПЕЧЕНАЯ КАРТОШКА
Под сосной, на теплом песке, смешанном с опавшей хвоей, лежит Тимоха — смирный, неразговорчивый увалень. Лежит и смотрит в небо. Рядом, на зеленой поляне, что клинышком выдается из ольшаника, и дальше, на лугу, пасутся коровы. Тимохе слышно, как они густо, влажно фыркают в траву или медленно жуют жвачку, переступая с ноги на ногу.
Солнце уже перевалило за полдень. Красноватые, по-осеннему прохладные его лучи косо лежат между соснами, нагревают желтые восковые стволы, пьют из царапин и срезов на деревьях густую оранжевую живицу, что пахнет ладаном.
Тимоха почти каждый день бывает в сосняке — то ветки собирает, то шишки, то хвою сгребает на топливо — и знает, на какой сосне и сколько живицы выступит за день, потому что ночью она густеет и не течет, а пригреет солнце — размягчается и сползает по коре вниз. Тимоха сдирает ее понемногу в железную баночку из-под консервов и складывает дома в старый, не нужный уже в хозяйстве кувшин. Потом несет его на чердак, ставит где-нибудь в углу, а сам ложится на охапку сена или старый сноп соломы и лежит, закрыв глаза, тихо улыбаясь сам себе, потому что живица пахнет хвоей, стреха шуршит от ветра, и Тимохе кажется, что он в сосняке…
— Тимоха! Тимоха! Иди-ка сюда… — кричит с луга Палажечка, хорошенькая, бойкая, хотя уже и не очень молодая девушка, с которой Тимохе выпало коров пасти.
«И чего это я пойду? — вяло рассуждает парень, не отводя взгляда от сосновых ветвей, которые чуть приметно покачиваются на фоне белого пушистого облака, словно сметая его в сторону. — Чего я там не видел?»
— Тимоха, ты слышишь или нет?
«Ты гляди, вот пристала!» — удивляется парень, нехотя поворачивая голову в ту сторону, откуда слышится Палажечкин голос.
— Чего тебе?
Девушка стоит на высокой кочке с пучком золотистого густого хмеля и, улыбаясь, сует его теленку.
— Возьми же, дурной, понюхай… Это ж хмель! Видишь — хмель!
— Чего тебе? — еще раз спрашивает Тимоха и, не ожидая ответа, снова ложится на песок.
— Погнали в поле, — говорит Палажечка, пряча лукавые глаза в хмель.
— Это для чего же?
— А там корм лучше…