– Позвольте: Евангелие, которым вы, по-видимому, дорожите, учит нас, что все люди – братья и должны жить друг для друга. Кому же вы поможете, кого спасете, если спрячетесь в монастырь и углубитесь в спасение одной только своей души?
– Если бы я уходила в монастырь в двадцать лет, то ваши упреки были бы, пожалуй, справедливы. Но мне теперь сорок, я прожила долгую жизнь и убедилась, что никакой помощи не могу оказать людям. Наши взгляды на жизнь столь различны, что они никогда меня не поймут. Я же давно страдаю от их мещанства и грубости, и чем дальше идет время, тем более их презираю. Уйдя от людей в монастырь я, не видя их, понемногу успокоюсь и вновь полюблю человечество.
– Но неужели же среди знакомых вам мужчин вы не нашли ни одного достойного вашего внимания и любви?
Ирина горько улыбнулась.
– Русские мужчины не доросли до понимания хороших девушек. Они находятся еще в гаремном периоде, и им пока нужны самки грубые, развратные и вульгарные.
– Вы, я вижу, умеете говорить комплименты. Но если вы столь печального мнения о нашем интеллигентном обществе, то народ наш, простодушный и благородный, неужели не возбуждает в вас сочувствия? Неужели никогда не шевельнулось в вас желание ему помочь, его просветить?
– Не говорите мне об этих жалких трусах! – с негодованием отвечала Ирина, – только и сумели, что проиграть войну, да опозорить пред всем миром Россию.
– У вас, я замечаю, на всё оригинальные взгляды. Сотни, тысячи солдат на век себя искалечили, чтобы не пустить врага на родную землю и дать возможность всем праздным, вроде вас, людям сохранить свои капиталы. А вы, в благодарность, странствуя по чужим краям, позорите этих скромных героев. Позвольте вас поздравить – подобные чувства несомненно делают вам честь.
Ирина покраснела, но презрительно промолчала. Прошло несколько минут. Сверху спустилась партия англичан с проводником и факелами. Гжатский поднялся, сухо раскланялся с Ириной и присоединился к ним.
Разошлись они, чувствуя, что наговорили друг другу много лишнего. Впрочем Ирина была почти рада, что удалось ей хоть раз в жизни высказать кому-нибудь из русских мужчин всё то презрение, которое они в ней возбуждали. Но, как часто бывает в подобных случаях, гнев ее излился на невинного: Сергей Гжатский не имел ничего общего со столь ненавистными ей петербургскими карьеристами.
Жизнь его сложилась своеобразно. Он родился в Петербурге, но трех лет был привезен в с-кую деревню и до семнадцати прожил в ней безвыездно. Мать его после неудачных вторых родов лишилась употребления ног и навеки потеряла здоровье. Доктора сослали ее в деревню, где и оставалась она до самой смерти. Глубоко оскорбленная тем, что муж не захотел пожертвовать ей своей блестящей служебной карьерой и лишь изредка навещал семью, Гжатская отвернулась от него и всю любовь свою обратила на сына. По ее желанию маленький Сережа воспитывался дома, сначала под надзором гувернанток, потом гувернеров. Мать имела на него огромное влияние. Умная, чуткая, с твердыми верованиями, она сумела воспитать сына по образу и подобию своему, что так редко удается петербургским родителям, занятым сложными столичными интересами. Сережа восторженно относился к больной матери и глубоко ее жалел. Он не любил отца и не мог ему простить равнодушия к жене.
По смерти матери Сергея отвезли в лицей, где, благодаря хорошей подготовке, он отлично учился. Но Петербург ему не понравился. Окончив курс, он, несмотря на уговоры отца, вернулся в с-кое имение, завещанное ему матерью. Он любил сельское хозяйство, понимал его и в короткое время значительно увеличил свои доходы. Затем увлекся общественной деятельностью, был выбран сначала уездным, потом губернским предводителем дворянства. Его очень любили и ценили в губернии за то, что был он человеком старого закала, высоко ставил свое дворянское звание и интересы с-ких дворян считал своими собственными.
Заветной мечтою Гжатского была большая помещичья семья, и, однако, он не женился. Виною этому был отчасти тот чистый образ, какой оставила в его воспоминании покойная мать и какой, сам того не подозревая, он искал в будущей жене; отчасти характер его, гордый и подозрительный. В Петербург он ездил редко, провинциальные же невесты слишком уж откровенно высказывали свой восторг перед его богатством и блестящим положением в губернском обществе.
Гжатский не любил заграницы и очень теперь досадовал, что после воспаления легких, схваченного осенью на охоте, доктора отправили его на целую зиму в Италию.
Несмотря на дерзости, какими они обменялись при первом знакомстве, Ирина понравилась Гжатскому и, встретив ее через несколько дней на Корсо, он подошел и дружески заговорил. Ирина так была тронута его незлопамятностью, что, желая загладить неприятное впечатление первой встречи, пригласила его бывать у себя. Гжатский пришел через два дня и по русскому провинциальному обычаю просидел три часа. Он рассказывал Ирине о своем имении, о с-ких помещиках и ужасался той стремительности, с которой они, напуганные недавней «революцией», продают дедовские имения, и переселяются в Петербург.
– Не говорю уже о том, что дети их наверно будут нищими, так как свободные деньги свои они мигом растеряют в разных сомнительных спекуляциях, до которых столь падок наивный черноземный помещик. Главная же беда в том, что дети их потеряют связь с землей, а по моему глубокому убеждению истинным патриотом можно быть лишь живя с детства в своем имении, со своим народом, со всеми детскими очаровательными, деревенскими воспоминаниями. До сих пор, когда я после долгого отсутствия подъезжаю к своей станции, сердце мое бьется, я с радостью, чуть не с умилением, смотрю на станционных сторожей, на кучера, на мою тройку. Всё мне мило и дорого: и лес, и поля, и крестьяне, что приветливо мне кланяются и любят меня с детства. Много значат светлые детские воспоминания, и горе тому, у кого их не было! Мне, вот кажется, что если бы у вас[92], Ирина Павловна, было воспоминание о какой-нибудь скромной сельской церкви, где бы вы молились девочкой, то не вздумалось бы вам изменять православию, не появилась бы у вас эта международная вера в Христа, которая никакого счастья дать вам не может.
С этого дня они подружились. Ирине полюбилось общество Гжатского, всегда веселого, умного и сердечного. Как ни дорога стала для нее Италия, как ни уважала она Père Etienne, Ирина рада была поговорить с русским человеком одного с нею круга и воспитания. Она и не подозревала, что для Гжатского явилась своего рода якорем спасения.
Бедный Гжатский изнывал, живя в Риме. Человек энергичный и деятельный, вечно занятой и своими и чужими делами, он теперь пропадал от безделья. Римские музеи и памятники ничего не говорили его сердцу. У него не было достаточно воображенья, чтобы населить их призраками былого, как то делала Ирина. Он попробовал было изучать Рим с Бедекером в руках, но скоро бросил это занятое, до того все церкви, руины и галереи показались ему однообразными.
– Кто видел одну – тот видел их всех, – откровенно признавался он знакомым.
Гжатский увлекся было охотой на лисиц, но в первый же раз попал под проливной дождь и так сильно простудился, что испуганный доктор запретил ему дальнейшие скачки под страхом скоротечной чахотки.
Целыми днями грустно скитался бедняга по Риму, всё браня, всё ненавидя, с отвращением наблюдая чуждый ему южный город. Раздражал его климат с вечным жарким удушливым сирокко, раздражала южная сухая растительность. Часто, сидя в саду виллы Боргезе, он закрывал глаза и представлял себе русскую зиму, снег на полях, сверкающий под голубым небом, румяное солнце, дымок из деревенской избы, скрип шагов по замерзшей дороге, морозный бодрящий воздух… Он открывал глаза и с досадой смотрел на широкие римские сосны, пыльную траву и кустарники.
– Что это за странное время года? – капризничал Гжатский, – не осень, потому что нет желтых листьев; не зима, потому что не холодно, не лето, потому что не жарко и не весна, потому что нет в воздухе чего-то живительного и возрождающего. Какое-то пятое время года, римское, дикое и бессмысленное!
Враждебно смотрел он на толпу гуляющих, и все они казались ему ряжеными. Вот идут черненькие итальянки в модных узких платьях, закутанные по горло в огромный меховой шарф, выставляя при этом из под короткой юбки ножки, обутые, как на бал, в ажурные шелковые чулки и нарядные открытые туфельки. Вот ведут на прогулку бэби в летнем пикейном пальто, пикейной шляпе и с огромным меховым воротником белой козы. А вот уже совсем дикие костюмы: два мальчика и девочка в одних матросках с голыми ногами и голыми шеями. При этом у девочки в руках огромная муфта, а у мальчиков котиковые шапки!
– Они слыхали, что зимой следует носить меха, но не знают, как это делается, а потому и вырядились шутами, – сердился Гжатский.
Тоска его переходила в отчаянье. Он собирался уже рискнуть здоровьем и вернуться в Россию, как вдруг встреча с Ириной дала новое направление его мыслям. Он без труда уверил себя, что Ирина – жертва иезуитов, что бедную девушку обманывают и что его обязанность, как соотечественника, прийти к ней на помощь и спасти ее. Со всей накопившейся в нем за это время энергией бросился он в борьбу с Père Etienne. Несмотря на просьбы Ирины, Гжатский наотрез отказался с ним знакомиться и называл его «католическим пройдохой». Он очень сердился, видя, как упорно отстаивала Ирина свою дружбу с Père Etienne, и пускал в ход всё свое красноречие, чтобы разочаровать Ирину в монастырской жизни.
– И что это за манера у всех монахов, – горячился Гжатский, – брать себе Христа в плен и уверять, что Его только в их церквах, да монастырях можно найти. Лгут они, отцы-пустынники! Не спорю, может быть в первые века христианства монастыри действительно представляли христианские оазисы среди языческой пустыни. Но то время давно прошло. Давно уже Христос ушел из монастырей и живет среди нас, в нашей науке, литературе, законодательстве. Пусть мы все ссоримся, пусть упрекаем друг друга в измене и предательстве, а всё же мы все идем вперед по христианскому пути. Каждый раз, что мы освобождаем рабов в Америке или крепостных в России, отменяем пытки и телесные наказания, провозглашаем свободу и братство, мы Христу служим, и Христос – среди нас. Пусть кричат, что христианство колеблется, отживает, должно дать дорогу иной религии. Смешно мне слушать эти дикие речи! Христианство – вечно, ибо Христос ничего необычайного не возвестил, а сказал лишь ясно и просто ту правду, что каждый человек смутно чувствует в сердце своем. Исчезнет не христианство, а лишь старые формы его. Христианство же из области мечтаний и легенд переходит мало-помалу в действительную жизнь, пока не воцарится окончательно на земле.
А монастыри ваши ни что иное, как опустевшие улья, из которых давно уже вылетел рой, и монахи – те ленивые пчелы, что сонно бродят и медленно умирают на старом месте. Неужели же и вы с вашим умом и сердцем хотите окончить жизнь среди этих заснувших, никому ненужных людей?
Ирина слушала в смущении. Оба они, и Père Etienne, и Гжатский, так страстно верили, так горячо убеждали. На чьей же стороне была правда?
– И что за дикая мысль – делаться монахиней! – возмущался Гжатский. – Мало, что ли, без вас монахинь в Риме? И без того заполонили весь город монастырями и никому покою не дают своими колоколами. Сколько в Риме больных женщин, слабых детей, которым так нужен сон, а эти полоумные девочки поднимают трезвон в пять часов утра. Им, видите, душу свою спасать надо! В России мы с нашими скромными монахами и понять не можем, как наглы эти европейские монашеские ордена и до какой к себе ненависти способны довести человека! Я понимаю теперь за что их изгнали из Франции и жалею, что того же не сделали в Италии. Посмотрите, во что они превратили Рим! Это не столица, а какое-то огромное кладбище. Я слышать не могу этот вечный унылый звон колоколов. Мне всё кажется, что они меня заживо погребают и служат мессы за упокой моей грешной души. Мне хочется крикнуть им: вы лжете! Я – жив! Я долго еще проживу и много еще сделаю!
В пылу борьбы Гжатский прибегал иногда к таким средствам, которые в другой раз и сам бы осудил. Так, однажды, явился он к Ирине возбужденный, лукаво усмехаясь.
[92] В оригинале опечатка: нас.