– Ты уже несколько месяцев как за рулем не сидела, – возразил он.
– Ничего, водить я не разучилась.
И Николь, даже не взглянув на Розмари, чье лицо выражало бурную «реакцию» на ее поведение, вышла из-под зонта.
Пока она переодевалась в кабинке, лицо ее оставалось твердым, как металлическая плита. Но стоило ей выехать на дорогу, накрытую сводом сосновых ветвей, и увидеть белку, летевшую с одной из них на другую, колыхание хвои под ветром, птицу, разрезавшую воздух вдали, солнечные лучи меж стволами, как голоса пляжников стихли за ее спиной и все переменилось, – Николь ощутила покой, счастье, свою новизну; мысли ее стали ясными, как звон хороших колоколов, она почувствовала себя излеченной, и излеченной по-новому. Душа ее начала раскрываться, как большая, сочная роза, выбираясь из лабиринтов, по которым блуждала годами. Пляж показался Николь ненавистным, да и другие места, в которых она изображала планету, вращавшуюся вокруг Солнца по имени Дик, тоже.
«Ну вот, все почти завершилось, – думала она. – Теперь я смогу обойтись без его поддержки». И как счастливый ребенок, ожидающий скорого окончания детства, знающий, что так все и было задумано Диком, она, приехав домой, улеглась на кровать и написала Томми Барбану в Ниццу короткое, призывное письмо.
Да, но то было днем, а к вечеру нервная энергия Николь пошла, как это водится, на убыль, душевный подъем спал, воображение притупилось. Она снова испугалась того, что было у Дика на уме, снова почувствовала, что за его теперешним поведением стоит некий план, а планов его Николь боялась – слишком уж хорошо они срабатывали, отличаясь исчерпывающей логичностью, усвоить которую она не могла. Николь привыкла уже, что обо всем думает он, и даже в отсутствие Дика каждым ее поступком автоматически правили его предпочтения, теперь же ей следовало противопоставить свои намерения намерениям мужа, а этого она не умела. Но думать было необходимо, она уже точно знала дверь, которая открывалась в страшный фантастический мир, знала, где начинается путь к избавлению, которое никаким избавлением не было, и знала, что величайшим грехом для нее стал бы – и ныне, и в будущем – самообман. Урок оказался долгим, однако Николь его усвоила. Либо думаешь ты, либо другим приходится думать за тебя, отнимая у тебя силы, извращая и переиначивая твои естественные наклонности, переделывая и выхолащивая тебя.
Они спокойно поужинали, Дик, весело разговаривая с детьми в сумеречной комнате, выпил много пива. Потом он сел за рояль, сыграл несколько песен Шуберта и джазовые, недавно присланные из Америки. Николь, стоя за его плечом, подпевала своим хрипловатым, сочным контральто.
– Мне эта не по душе, – сказал Дик и попытался перевернуть страницу.
– Ох, поиграй еще! – воскликнула Николь. – Что же мне, до скончания лет прятаться от слова «отец»?
После они посидели с детьми на плоской крыше, любуясь фейерверками, которые далеко внизу, на берегу, запускались далеко отстоящими одно от другого казино. Оба чувствовали одиночество и печаль оттого, что в сердцах их не осталось места друг для друга.
Наутро Николь поехала за покупками в Канны, а вернувшись, нашла записку от Дика, – он взял ту машину, что поменьше, и на несколько дней уехал в Прованс. Николь еще не дочитала ее, а уже затрезвонил телефон – Томми Барбан звонил из Монте-Карло: он получил письмо и ехал к ней. Она говорила какие-то радушные слова и чувствовала, как трубка возвращает ей тепло ее губ.
VIII
Она омылась, умастила и припудрила тело, сминая пальцами ног большое купальное полотенце. Внимательно изучила обозначившиеся на ляжках микроскопические морщинки, гадая при этом, как скоро изящное стройное здание ее тела начнет раздаваться вширь, тяготея к земле. Лет через шесть, но пока я все же гожусь в дело, – строго говоря, гожусь лучше всех, кого знаю.
Она не преувеличивала. Единственное физическое различие между Николь нынешней и Николь пятилетней давности состояло всего-навсего в том, что она не была больше юной девушкой. Но была в достаточной мере одержима новомодным преклонением перед юностью, кинематографическими картинами, в которых так и мельтешат лица девочек-подростков, исподволь уверяя нас, что именно они вершат все труды этого мира, что в них скрыта вся его мудрость – и потому завидовала молодости.
Впервые за многие годы она облачилась в длинное, до щиколок, платье, набожно перекрестилась флакончиком «Шанель № 16». К часу дня, когда приехал Томми, она больше всего походила на самый ухоженный из садов мира.
Как приятно вновь получить все это, почувствовать, что тебя обожают, притвориться, что в тебе скрыта тайна! Она потеряла два огромных заносчивых года девичьей жизни – и ныне, казалось ей, наверстывала их. С Томми она поздоровалась так, словно он был одним из многих мужчин, павших к ее ногам, и, направляясь садом к рыночному зонту, шла впереди него, а не рядом. Привлекательные женщины девятнадцати и двадцати девяти лет схожи в их беззаботной самоуверенности; впрочем, на третьем десятке лет требования, которые предъявляет к женщине ее лоно, уже не позволяют ей видеть в себе центр всего сущего. Первые пребывают в возрасте невинности, их можно сравнить с юным кадетом, вторых же – с бойцом, гордо уходящим с поля выигранной битвы.
Впрочем, если девушка девятнадцати лет почерпывает уверенность в избытке внимания к ней, то женщина двадцатидевятилетняя питается материями более тонкими. Жаждущая, она выбирает аперитивы с бо2льшим разумением, удовлетворенная, смакует, точно икру, свое потенциальное могущество. Не предвидя, по счастью, того, что в дальнейшие годы прозорливость ее начнет замутняться паникой, страхом остановки и страхом продолжения. Однако достигая и девятнадцати, и двадцати девяти, женщина совершенно уверена, что никакие страсти-мордасти ее за ближайшим поворотом не поджидают.
Какие-либо невнятно одухотворенные романтические отношения Николь не интересовали, – она желала завести «роман», желала перемен. Она понимала, думая на манер Дика, что на поверхностный взгляд ее затея пошловата, – потакать своим прихотям, не испытывая никаких чувств, означало – подвергать опасности всех своих близких. С другой же стороны, в своем теперешнем положении она винила Дика и искренне полагала, что такой опыт может стать для нее целительным. Все это лето Николь раззуживали наблюдения за людьми, которые делали в точности то, что хотели, и никакого наказания не несли – более того, несмотря на намерение себе больше не лгать, она предпочитала думать, что просто нащупывает свой путь и в любую минуту может пойти на попятную…
Они вступили в легкую тень, и Томми поймал Николь затянутыми в белую парусину руками, развернул и притянул к себе, чтобы заглянуть ей в глаза.
– Не шевелитесь, – сказала она. – Отныне я буду подолгу разглядывать вас.
От волос его исходил какой-то легкий аромат, белая одежда чуть слышно пахла мылом. Губы Николь были плотно сжаты, она не улыбалась, оба просто смотрели друг другу в лицо.
– Ну как, нравится вам то, что вы видите? – промурлыкала она.
– Parle français.
– Хорошо, – и она повторила вопрос по-французски: – Нравится вам то, что вы видите?
Томми притянул ее еще ближе.
– Мне нравится все, что я в вас вижу. – Он помолчал. – Я думал, что знаю ваше лицо, но, похоже, что-то я в нем проглядел. Когда вы успели обзавестись этим непорочно-жуликоватым взглядом?
Она вырвалась из его рук, возмущенная и разгневанная, и воскликнула по-английски:
– Так вот для чего вам потребовался французский? – Но, увидев приближавшегося с хересом дворецкого, понизила голос: – Чтобы оскорблять меня с еще большей верностью?
И Николь в один мах плюхнулась маленькими ягодицами на серебряную парчу мягкого кресла.
– У меня нет с собой зеркала, – сказала она снова по-французски, но резко, – однако, если мои глаза изменились, так лишь потому, что я выздоровела. А выздоровев, возможно, снова стала прежней, думаю, мой дед был жуликом, и я это качество унаследовала, только и всего. Такое объяснение удовлетворяет ваш логический разум?