В люксе было темновато. За мужчиной, чьи исхудалые пальцы перебирали на белой простыне бусины четок, присматривала монахиня с лицом святой. Мистер Уоррен все еще был красив, и голос его, пока он разговаривал с Диком после ухода Данже, понемногу креп, обретая своеобразные густые переливы.
– К концу жизни начинаешь понимать столь многое, доктор Дайвер. Мне только теперь стало ясно, что в ней самое главное.
Дик выжидательно молчал.
– Я был дурным человеком. Вам известно, должно быть, насколько ничтожно мое право еще раз увидеть Николь, но Тот, Кто выше любого из нас, говорит: прощение и жалость. – Четки выпали из его слабых пальцев и соскользнули с гладкого покрывала кровати. Дик поднял их, вернул больному. – Если бы мне удалось десять минут поговорить с Николь, я был бы счастлив, как никто на свете.
– Единолично я такого решения принять не могу, – сказал Дик. – Николь не очень крепка.
На самом деле решение он уже принял, однако счел нужным изобразить колебания.
– Но я могу сообщить о вашем желании моему коллеге, врачу Николь.
– Как ваш коллега решит, так и будет – спасибо, доктор. Позвольте мне сказать, что я в таком огромном долгу перед вами…
Дик поспешил встать:
– О решении я сообщу вам через доктора Данже.
Из своего номера он позвонил в клинику на Цугском озере. После долгого ожидания ему ответила Кете – из дома.
– Мне нужно поговорить с Францем.
– Франц в горах. Я и сама туда собираюсь, – передать ему что-нибудь, Дик?
– Это касается Николь – ее отец умирает здесь, в Лозанне. Скажите об этом Францу, он поймет, как это важно, и попросите его позвонить мне сюда.
– Хорошо.
– Скажите, что я буду у себя в номере с трех до пяти и с семи до восьми, а затем меня можно будет найти в ресторане отеля.
Рассказывая о своем расписании, он забыл добавить, что Николь ничего говорить не следует, а когда вспомнил, трубка уже смолкла. Ну ладно, Кете наверняка сообразит и сама.
…Пока Кете поднималась по голому склону, поросшему дикими цветами и продуваемому непонятно откуда налетавшим ветром, – зимой пациенты клиники катались здесь на лыжах, весной совершали небольшие восхождения, – сознательного намерения рассказать Николь о звонке Дика она не питала. Сойдя с поезда, она сразу увидела Николь, пытавшуюся угомонить разыгравшихся детей. Приблизившись к ним, Кете мягко опустила ладонь на ее плечо:
– Вы так умело обращаетесь с детьми, поучите их летом плавать.
Николь, и без того уж рассерженная поднятым детьми шумом, рефлекторно, почти грубо сбросила с себя руку Кете. Рука неловко повисла в воздухе, и Кете тоже отреагировала машинально, и, увы, реакция ее была словесной:
– Думаете, я с вами обниматься собралась? Я всего лишь хотела сказать о Дике, – он позвонил мне и, к сожалению…
– С Диком что-то случилось?
Тут Кете поняла, что ляпнула лишнее, совершила бестактность, что следует как-то успокоить Николь, но та повторила вопрос:
– …что означает ваше «к сожалению»?
– К Дику оно не относится. Мне нужно поговорить с Францем.
– О Дике?
Лицо Николь побелело от ужаса, и в ответ на это глаза детей, слышавших перепалку взрослых, испуганно округлились. И Кете сдалась:
– Ваш отец болен, он в Лозанне, Дик хочет поговорить об этом с Францем.
– Что значит «болен», насколько сильно? – не отставала Николь, но тут появился излучавший профессиональное благодушие Франц, и Кете с радостью предоставила дальнейшее ему – впрочем, сделанного было уже не воротить.
– Я еду в Лозанну, – объявила Николь.