Царь Царей, заняв прежнее место, возжелал одарить двух хорошеньких горничных; слуга вынул из шкатулки два сверкающих колье. Одна потом заложила колье и открыла собственное дело: купила небольшое кафе «д'Аран» на Корниш, куда однажды в апреле заглянули Элизабет и Галсвинта в черной блузке с набивными тюльпанами, чтобы перекусить хлебом и сыром; поутру из озера родилась весна и теперь на дорожных поворотах набрасывалась на прохожих и валила их в траву; повсюду среди примул и прочих первоцветов торчали широко раскинутые руки и башмаки с новыми набойками. Вторая горничная красовалась в колье, зиму, две зимы, а потом пропала, затерялась, как булавка, неизвестно где.
— Вы знаете, их нравы сильно отличаются от наших; они же не привыкли к обращению с дамами, верно? У них же гаремы…
Джемс окончательно пришел в себя только, когда подали салат а ля Багратион, к моменту возвращения его Величества и главного сокольничего, которого особенно ждал маленький и худосочный французский консул, приготовивший речь. Никто не поднимал глаз к голубому озеру, чудесным образом державшемуся на потолке, нашему тоже, наверное, удивляются существа с каких-нибудь других планет. После еды Джемс заторопился к выходу, наступая обтянутыми, будто перчаткой, желтыми ступнями на ноги приглашенных; но германский министр успел спрятаться за женой, розовой с еле заметными трещинами на фарфоровой коже. Клотильда пришпиливала шляпу к волосам, распространяя запах пота. Чета Ларош удалилась: он, выпрямившись, целясь в небо острой темно-русой бородой, взволнованно шаря по сторонам взглядом антрацитовых глаз; она, легонько, как при езде в повозке, покачивая головой. Повозка остановилась на краю садовой террасы, откуда виднелись ивы и кладбищенский плющ, и откуда теперь доносились громкие голоса праздновавших крестины.
— Спойте нам что-нибудь, Адольф, — вскричал доктор.
Адольф тщательно вытер русую бороду, на которую накануне вылил дрожащей рукой несколько капель «Вилльнева», положил салфетку и встал. Смущенные Анженеза принялись разглядывать тонкие, желтые, с возрастом отекшие и покрывшиеся морщинами руки, лежавшие на краешке скатерти; как их в детстве научили, так они и клали свои руки на скатерти, которые вышивали еще их прабабки; старая чудачка с горечью думала о потолках в три с половиной метра; ванные комнаты? Ха! — усмехалась она — Конечно: две, три ванные и две, три, пять гостиных! На охоту выезжали в зеленых костюмах, перо дрожало на шляпах, летели среди берез, пригнувшись к лошадиным гривам, дядя, братья, кузены и князь; она не успевала сглатывать слюну, и брызги летели на все вокруг. Давным-давно она вышла из почтового экипажа, пышно распустились примятые кринолины, гроздья локонов заблестели в рассветных лучах. За Риги{37} вспыхнуло золотое пламя, гора стала прозрачной, бледно-сиреневой, теплый розовый свет согрел ледники, мимо с другими охотниками в ярко-красных султанах проезжал верхом Луи Анженеза. Он заточил жену в обитой зеленым бархатом гостиной; она отправляла ребенка на прогулку с нянькой и, склоняясь к роялю, играла Шопена; Вальтер палкой ворошил гигантский муравейник Буа-де-Шен; крестьяне привезли ребенка обратно на грохочущей телеге, мальчик вскоре умер: оса ужалила его в горло, когда он ел черную вишню; уставившись в низкий потолок, она наблюдала за движением солнечных бликов; потом у них родилась дочь, девочка строила в саду домики из мха, а зимой переносила их в гостиную под стол, потом сын-транжира. Где он теперь, в каком краю? В приемном кабинете Луи Анженеза тайком прикладывался к красненькому, потом мало по малу перешел на коньяк. Руки начали дрожать; силы иссякли, ни зубы дергать, ни новорожденных принимать. К счастью он был протестантом, а не католиком, иначе тело загорелось бы от свечей во время отпевания. Дочь вышла замуж за соседа, дом которого, обнесенный шпалерами, возвышался над тремя террасами; на второй террасе росли нарциссы, на третьей — гортензии и бессмертники, между ними колючее деревцо, неизвестное в наших широтах, уж дети-то навсегда его запомнили. На чердаке валялась обветшавшая серая плетеная мебель. В детстве Эжен и Элиза обстреливали корзину из старинного нионского фарфора, стоявшую у кладовой, где хранились седла и сбруя; в чулане мыши бегали по орехам и с ужасным грохотом раскидывали их во все стороны; было так дивно сухо, самое сухое место на свете; любые болезни излечились бы на розовых теплых плитах, под балками, с которых свисали осиные гнезда и слышались звонкие шажки когтистых голубиных лапок. Доктор кончил плохо: белая горячка, но жена оставила его в алькове за зеленой репсовой занавеской и ушла к дочери, жившей рядом, буквально на расстоянии выстрела; так уж расположены четыре дома на последнем отроге Юры. Дом встречал восход и закат, за бесконечной линией альпийских хребтов иногда, в особые дни угадывалось голубое и светлое пространство, море. Однажды их навестил кузен Соловей с женой мадам Каролин Тестю{38}. Гостившая тогда в доме кузина Женни де ля Лиматт{39} входила в ружейную комнату и за ней тянулся запах реки и ветивера. «Попробуйте, кузен, немножко василькового отвара», — предлагала она. Кузина жила в Цюрихе рядом с Гроссмюнстером в квартире с мебелью красного дерева, выходила из спальни, откуда несло затхлостью, медленно пила васильковый отвар, поданный служанкой Петитплюи, и первый солнечный луч заставлял петь для нее позолоченную статую Карла Великого{40}. Каждое утро кузина пыталась отрезать незаметно превратившийся в рог, враставший в плоть ноготь на большом пальце левой ноги. Ничего не получалось, слезы лились рекой; пила бы здесь не помешала; Поль отстриг ей ноготь прямо перед самым отъездом в Камерун, уже сидя на двух чемоданах, покрытых козьими шкурами. В то время ногти на ногах часто твердели, рога прятались в туфлях. Только у Джемса Лароша ногти были тщательно ухожены; он ежедневно мылся с головы до пят; чувствовал ответственность перед согражданами.
«А как поживают ваши дети, кузина?» — прозвенел, словно настенные часы, тонкий голосок; Женни де ля Лиматт заговорила.
У Каролин Тестю голос низкий с ароматом роз: «Слава Богу, хорошо».
«А тетя Розетта?»
«Плохо поживает».
«На последнем издыхании, — вздохнула мадам Анженеза. — Ваш брат Улисс очень добрый. Очень. Сюзетта сказала мне, что он навещает ее каждый день».
У подножья террасы расстилался кантон Во, красоту которого напрасно воспевал соловей, на его рулады никто не обращал внимания. Лес Буа-де-Шен, окаймленный розовым вереском и можжевельником, спускался к белому песчаному берегу и по вечерам выгуливал на речной глади длинные тени. Улисс, — в добрый час, в добрый час! — помимо статей в «Альманах хромого вестника»{41} каждый год писал по книге с религиозными наставлениями. Тетя Розетта жила одна-одинешенька в маленьком домике на восточной окраине деревни; окна выходили на заброшенный виноградник, который подъедали овраги и затеняли ивы и заросли кустарника, если бы старый аптекарь Улисс, носивший черную шелковую ермолку, убил тётю Розетту, он там вполне смог бы спрятаться; столовое серебро, каждый прибор в отдельном мешочке, она хранила под высокой черешневой кроватью в большом, с замками, сундуке из необработанной ели. Улисс навешал тетю, она к тому времени уже оглохла, Мартан Бембе окучивал виноградник, подрезать лозы и снимать лишнюю листву приходили крестьянки из Савойи, один платок на голове, во втором завязаны пожитки, оплата после завершения работ, и они торопились вернуться в дикую Савойу к своим младенцам, подвешенным к стене за пеленки; бабка Селестина снимала детишек дрожащими руками и вливала в посиневшие от беспрерывного крика ротики немного водки; в деревне оставались только мужчины и старухи; крестьянки с огромными корзинами, обшитыми белой тряпкой, возвращались как с войны; Мартан Бембе запирал их в комнате для прислуги, где они спали, не раздеваясь, раскрыв рот; воздух спертый, хоть ножом режь; в два часа ночи выходили, шлепали в грязи по откосу, слепые и молчаливые со сна, расползались по винограднику, как плезиозавры; и кто бы описал тот вред, который они наносили, срезая в темноте еще до наступления утра несущую ветку? На заре они возвращались обратно для короткого отдыха, Мартан Бембе отпирал комнату, через пять минут, проглотив кофе, они уже опять толпились на узкой тропинке, спускавшейся между виноградниками и шато де Коттен в овраг; птицы в саду только просыпались. Появлялся Улисс, усаживался в кресло, обитое зеленым бархатом, вытаскивал из кармана аптекарскую ермолку, натягивал ее на квадратную с всклокоченными непослушными седыми прядями голову и начинал беседу с глухой Розеттой. Никто не знает, что уж она ему пообещала однажды, но, стоя на крыльце, он кричал: «Кузина, спасибо, благодаря вам мои дети ни в чем не будут нуждаться»; на темной начищенной лестнице он столкнулся с Сюзеттой, которая принесла липы от мадам Анженеза, ведь у тети Розетты липа не росла, как и у священника, перед домом одни рябины, а по стенам вился виноград, опрысканный купоросом; дом выцвел в зелено-голубой и сливался с виноградником. Богосозданные виноградники изменили цвет в конце столетия{42}. Тетю Розетту нашли утром мертвую, открытый рот обнажал беззубые десны, посиневшая нога свесилась с кровати; вскоре Улисс принес хранившееся у него завещание; Галсвинте на память он подарил сахарницу и тяжелый серебряный кувшинчик, на котором были выгравированы инициалы «SD»; состояние исчислялось приблизительно двумястами тысячами франков; недвижимое имущество: луга, виноградники, маленький зелено-голубой домик и акции Главного общества российских железных дорог, писатель-пройдоха быстренько продал бумаги Луи Ларошу, принимавшему его с кнутом в руке и отгородившемуся от мира штанами с тройной подкладкой, пахнувшей конским навозом. В маленьком домике Улисс поселил съемщицу, кузину: старую, глухую и очень жадную, изнашивавшую чудные вуалетки до дыр. Несправедливая тетя Розетта покоилась теперь под далиями и увядшими осенними хризантемами; а Галсвинта приходила с зеленой лейкой и поржавевшим совком и выкапывала ямки для анютиных глазок и незабудок. Правда, покоилась Розетта неспокойно: всякий раз, когда Галсвинта подавала чай мадам Луи Ларош или Эмили Фево, а потом — мадам Шахшмидт, приехавшей посмотреть на дом и сказавшей, что он — «великолепный», а потом, уже в городе, прежним своим подружкам по пансиону — на встречу она наденет черную юбку с набивными тюльпанами и черную кружевную блузку — несправедливая тетя Розетта, завещавшая состояние аптекарю Улиссу, переворачивалась в гробу. Каролин Тестю проскользнула меж веточек куста, увлекая за собой сухие листья: трудно ей держаться прямо под тяжестью темных волос. Когда они опадали, медная лампа легонько покачивалась: до появления машин деревня дышала в полной тишине, белые голуби мира летали в безмятежном воздухе; господа из Совета администрации в узких брюках, лица закрыты бородами и бакенбардами, стояли, пряча за спинами голубей, в красных бархатных ложах, в приглушенном свете слева от сцены; лица зрителей, широкие и узкие, бледные и пунцовые теперь казались одинаковыми, цвета грязной овечьей шерсти; Галсвинта была в кипенно-розовом платье с воротничком, обвязанным кружевом, и в приталенном длинном жакете — платье сейчас висит в комнатах с высокими потолками, где пляшут язычки пламени, но не подходит ни одной, даже самой изящной, женщине. Джемс Ларош бросал на зрителей встревоженный взгляд; его невеста уехала в Граубюнден, вагон просел, когда она поднималась на подножку, показывая серый плотный шелковый чулок; еще двенадцать пар чулок лежали в старинном комоде, увенчанном двумя подсвечниками с желтыми свечами; луна и в полдень освещала окруженную бело-черными домами, белые камни и черное кованое железо, площадь в Майланде. Президент Совета администрации покинул виллу, стоявшую на берегу реки Арв напротив виллы Адольфа; от реки Элиза возвращалась извилистыми тропинками аллеи. Наглухо закрытое окно Густалова слабо поблескивало, сложно сказать, исходил ли свет изнутри, из комнаты с орешками, или стекла отражали лучи вселенной, планет, неба, лежавшего на горных вершинах. «Элиза! Элиза!» — вероломно подзывала свекровь, свесившись из окна комнаты, где на бежевом расшитом золотом ковре нежилась «История Швейцарии» М. Гоба{43}. Элиза подошла к дому, сумасшедшая нагнулась, испустила радостный вопль и вылила ей на голову содержимое ночного горшка. Элиза увернулась, вздохнула, вошла, необычно покатая спина. Сумасшедшая, седые волосы дыбом от дувшей с ночи бизы, продолжала: «Элиза! Элиза!» Шано с трудом соединял на животе ладошки коротких рук и благодарил Бога за то, что жизнь прекрасна. Тем временем президент Совета администрации, его сопровождал маленький нервный секретарь с глазами черными, как у жеребят, и с такими же, как у них, мурашками по коже, устремился к мадам де Гозон, обладательнице совершенно круглого, с какого бока ни посмотри, носа, завитых буклей надо лбом и, как положено прелестнице, в декольте; после смерти мадам де Гозон витрины табачных лавок еще долго будет украшать ее сильно ретушированный портрет, чаровница 1890‑го года, пышная грудь, букли над бычьим лбом, мощные плечи, расцветшие за пол века без войны, рекламирует сигары, а у самой давно земли полон рот. Дива пропела!
«Давайте же… Давайте», — быстро скомандовал президент, всю неделю он работал в банке, но по четвергам, вечером, усаживался в театральной ложе, спрятавшись наполовину за красной бархатной занавеской; Чин-Кай-Чек, продавец чая и ковров, в 1875 году получивший в Женеве гражданство, с почтением, свойственным его нации, протянул клетку; маленький секретарь лихорадочно схватил ее.
«Вперед! вперед, проклятье! Ну, футы, Господи».
Голубки выпорхнули, неся на шейках бриллиантовые браслеты; одного схватил Фауст, другого Марта, а дива, мнимая голубка, взяла браслеты, нанизала их на запястье и грациозно взмахнула покрытой свинцовыми белилами рукой, голубки взлетели к сводам потолка, превратив театральное небо в настоящее. Со двора до террасы, где праздновали крестины, еле доносилось туманное воркование. Вот уже несколько минут кузина Лора жестами старалась привлечь внимание мужа; наступила ночь, бархатный полет козодоев; Эмили Фево, казавшаяся еще бледней из-за толстой перекладины черных густых бровей, разделявшей лицо на две неравные части, притворилась испуганной, прижалась к соседу, прикрыв ладонями необычайно жесткие, каменные волосы; в воздухе чувствовался легкий запах пота. Кузина Лора косила глазом на пастора; она без конца посылала сигналы жителям земли. «Спойте нам еще что-нибудь, Адольф», — попросил доктор и, ища поддержки, обвел присутствующих взглядом. Адольф долго не жеманничал, встал, правда, слегка пошатываясь, для него, видно, Земля вращалась быстрее, чем следовало, и громко пропел Credo du Paysan{45}. Анженеза повесили головы, смутились, положили руки на колени и принялись разглядывать свои желтые, слово прутики орешника, и узловатые, как ветки потолще, пальцы; кузина Лора сильно косила. Кузен Эмиль лорнетом отстукивал ритм по столу; на последних нотах, он собрался уходить.
— Уже?
— Пора, а то не успею на ночной поезд.
— Луи, наверное, уже запряг лошадей.
Мартан Бембе придерживал во дворе огромную животину, чудом избежавшую всемирного потопа. Кузен Эмиль, директор железной дороги, отдал распоряжение остановить поезд в городке, несмотря на то, что в вагоне ехали три королевских высочества. «До свидания, до свидания». Кузина Лора из римских Фарнезов покосилась на доктора, тот улыбнулся, польщенный. Где-то в ночи вокзальный служащий с серебряными пуговицами дунул в рог дикой серны, который носил через плечо на перевязи. Поезд остановился; Эмиль быстро сглотнул слюну и поднялся в зарезервированное купе. Вдруг все увидели Джемса Лароша, бегущего вдоль поезда и, словно белый кролик, вытягивающего из кармана часы; но их высочества спали. Все вернулись в гостиную; снизу, откуда-то из-под земли, доносились удары копыт лошадей, стоявших в конюшне. Около 1840‑го года пол в столовой переделали, Розали Буверо, держа сына за пятку, приказала ему нащупать палкой дно подземелья. Геркул-Зигфрид Буверо запомнил это на всю жизнь. Кто-то нарисовал юную цветущую Розали со спины, тонюсенькая талия, тонюсенькие пальчики пощипывают струны арфы, сплющенная голова повернута к стене, лица не видно, размеры, как у мертвых, уменьшены в три раза. Червячки грызут ее кресло, а Селестина, однажды, неловко взмахнув метелкой, сбила лепесток деревянной розы, украшавшей спинку; это один из грехов, который она замаливает в тени огромной савойской церкви, слишком большой для ее деревушки, ожидая часа встречи в раю с двенадцатью братьями. Это Розали давным-давно ездила на ужин в Грас и это ее жениху графиня де Порт томно говорила: «Жюст, помешайте салат». Теперь в Грасе престарелые господа с бородками цвета перец-с-солью навещают по воскресеньям Луи Лароша. Луи Ларош ждал гостей; когда он надевал бархатные штаны, то ходил, слегка выворачивая ступни, и брючины шумно, как лебединые крылья, хлопали друг об друга. Он только что продал два виноградника, Су-лэ-Грас и Монивер. Виноградари не слишком преуспевают, на стекольной фабрике, строящейся в городке, можно заработать гораздо больше.
— Получается сплошная выгода, ведь смотри, совсем мало выжали литров в урожаи, до того мало, что мне самому в пору платить мерзавцу Бембе… Да ответь же, ты меня слышишь?
— Да, если так посмотреть… Если хочешь… Но так жалко Бернара.
— А что Бернар? он выгодно женится. Он из себя видный… И пусть за кроликами следит получше, за ангорами, которых я подарил. Нет… Он так не разбогатеет, как я, куда уж! А! сколько я сил положил!
Мадам Луи дернула плечом, пытаясь приподнять низкую левую грудь; проверила, крепко ли держится лорнет на бриллиантовой булавке, пригладила волосы цвета перец-с-солью. Джемс приближался, под мышкой зажата тростниковая трость с золотым набалдашником, светло-серый котелок чуть сдвинут набекрень, шведские из грубой кожи желтые перчатки украшены черными вставками на швах. Из-за того, что Джемс часто проводил рукой под подбородком и устремлял его в небо, борода образовала тупой угол с лицом. Джемс недавно получил место в совете директоров стекольной фабрики. Его жена подняла руку, чтобы поправить шиньон и показала расплывшееся под мощной мышкой пятно пота. Джемс сохранил молодцеватый вид; со спины в него даже вполне можно было влюбиться, но ровно до тех пор, пока он не поворачивал голову, и девушка не замечала лежащую на плече бороду, похожую на лишайник. Их молодость жила в мутных зеленоватых зеркалах с подсвечниками по бокам, в отражениях стеклянных дверей, далеко-далеко, за тысячу миль от сегодняшнего вечера, который они проводили вместе в теплом приветливом свете керосиновых ламп; одна была с абажуром из прозрачного фарфора и подтекала немного у фитиля, так нефть выходит на поверхность скважины, другая — с медными каннелюрами, — раз в неделю старый Луи Бембе спицей счищал с них черный налет. Мсье Луи отвергал электричество и автомобили. А его брат, недавно купивший Энтремон, это недалеко от города по правой стороне, наоборот, везде у себя пустил электричество по серой деревянной обшивке и зеленым проводам.
— Претендент на трон, — манерно произнес граф де ля Вилльфорест, голос у него был тонкий, немного высоковатый, как у всех французов, — претендент на трон допускает ошибку за ошибкой! «Эти Орлеанские! чему уж тут удивляться?»
Рука Джемса, подносившая к губам стаканчик с вермутом, дрогнула. Граф лично знаком с претендентом?
«Разумеется, — ответил тот снисходительно. — Я заметил его на церемонии в Париже, ну, не его, конечно, а королеву; такая красавица! Там присутствовала вся семья, де Брагансы, Орлеанские и прочие… Королева на выходе взглянула на Морраса из «Аксьион франсез»{46}. И крайне взволнованный Леон Доде, сморкнувшись, сказал ему: «Моррас, вы свое заработали».
Граф тоже громко высморкался, внимательно изучил содержимое носового платка, сложил его и, быстро вытерев всегда немного влажные усы и бородку, сунул в карман.
— Неправда ли? — сказал Ларош, трепеща, — королева очень добра? и проста в общении, очень…
— О! простая, да, но очень великосветская дама.
Джемс вздохнул; доведется ли ему когда-нибудь увидеть настоящую европейскую королеву, сухопарую, с плохими зубами, вместо всех этих возвращающихся в Болгарию или Сербию, стоящих в дверях вагона и рассматривающих его сквозь лорнет на цепочке из ляпис-лазури монархинь с жирными волосами, похожих на малышку Перротти, торговку рыбой; за их спинами постоянно толкутся, демонстрируя прекрасный белозубый оскал чернявые, ярко одетые мужчины. Старый маленький граф де ля Вилльфорест продолжал жаловаться на претендента, и мадам де Гозон, обладательница круглого, с какой стороны ни посмотри носа, пихнула локтем мсье де Гозона, похожего на плохо выбритую обезьянку, с золотым браслетом на запястье: «О! да, граф, — сказала она, — вы правы: эти Орлеанские…» Старая графиня де ля Вилльфорест, закутанная в шали, появилась в глубине зеркала и вскинула мертвую голову, убранную цветами.
«Розы? — сказала она. — Хотите знать средство, чтобы они дольше стояли. Я их замачиваю на сутки в тазу и потом, понятно, мне же нужен таз, — тут на губах у нее появилась отвратительная улыбка, — вынимаю и ставлю в вазу».