— Отнюдь, — улыбнулся Олег, — масонов в тогдашней России было хоть пруд пруди. Но масонство не пустило в России глубоких корней, как и всякое вообще серьёзное духовное либо социальное движение. В России всё разъедает чичиковщина. Она вырождает беспринципностью своею всё. Чем велик был Кутузов? Задолго до Гоголя он стал первым Чичиковым. И сегодня Чичиков — главная фигура нашей действительности. Вот почему доныне так любят у нас Кутузова. Есть даже орден Кутузова. У нас готовы принять любую форму правления, лишь бы ничего не делать и хапать без опаски. То есть жить так, как воевал Кутузов.
Пусть гибнут солдаты, пусть горит Москва, а нам — ордена да титулы. Чичиковы да Хлестаковы прямо хлынули в масонство, где, как им казалось, можно богатеть, ничего не делая. Так все позднее рванулись в коммунизм. Что касается Пушкина, то в его роду это было семейной традицией. Отец его, Сергей Львович, был принят в ложу «Александр» около 1817 года, потом перешёл в ложу «Сфинкс». Потом он был вторым стюартом в ложе «Северные друзья», состоял в ложе «Елизавета к добродетели», потом — секретарь ложи «Искушие манны». Для дворянства в России это уже превращалось в какую-то резвую забаву. Сам Пушкин вступил 4 мая 1821 года в число каменщиков. Пущин был председателем ложи «Овидий». Грибоедов вместе с Чаадаевым и Пестелем посвящён был в ложу «Соединённые друзья». Карамзин молодым человеком вступил в ложу «Златой венец». Павел Первый вступил в ложу за границей, ещё будучи наследником, в 1776 году. Александр Первый посещал в 1817—1818 годах ложу «Три добродетели», тогда наместным мастером там был Александр Николаевич Муравьев, основатель «Союза спасения», в 1826 году приговорённый Николаем Первым к ссылке. И если уж говорить о Кутузове, «правой руке» Суворова, то Александр Васильевич принят был в ложу «К трём коронам» 27 января 1761 года в Кёнигсберге и произведён в шотландские мастера. А в третью степень мастера ложи «Три звезды» он возведён был уже в Петербурге. Более того, разговоры о масонстве в чисто политических, а порою личных спекуляциях пошли во всех направлениях. Например, масоном объявили великого оптинского старца Льва, наиправославнейшего старца России, а борцом против лож провозгласили Столыпина, который с масонами и был в контактах. Так что я просто не хочу на обывательском уровне говорить по этому поводу. Другое дело — поэт. Поэт выше всякого членства в каком бы то ни было обществе, партии, мафии. Например, Пушкин, который важнее всех их, вместе взятых, вместе с Наполеоном, Папой Римским и Кутузовым.
— Давай к делу. Читай, пока есть возможность, — я сказал неосторожные слова, которые как-то выскочили из меня, и сам испугался.
2
«Поездка получилась, — продолжал Олег, — как нельзя более удачной. Она и Пушкину и семейству Раевских запомнилась навсегда. Она оставила след во всей культурной истории России, как один из поэтичнейших её эпизодов. Позднее Мария не однажды рассказывала друзьям, как Раевского всюду встречали с большим почётом, в городах выходили к нему навстречу обыватели с хлебом и солью. При этом он шутя говаривал Пушкину: «Почитай-ка им свою оду. Что они в ней поймут?» Эта удивительная не только по тем временам черта широты характера Раевского в полной мере давала себя знать в его умении быть на одной достойной стати с великим поэтом и с провинциальным обывателем, с любым человеком, вплоть до императора. Умение быть доброжелательным и твёрдым в беседах с царями он проявил при окончании штурма Парижа. Он спас тогда город от разрушений и унижения. А незадолго до кончины своей он попытался Николаю Первому раскрыть глаза на положение дел и судеб России. В первом случае — успешно, а во втором... Он был из первых великих россиян, которые во всём трагизме почувствовали ещё до Лермонтова, как задыхается Россия от этой жуткой на её теле язвы — Петербурга.
А здесь... Здесь Раевский шёл по следам своей молодости, надежд и первых ударов судьбы. Он писал отсюда в разгар июня своей дочери Екатерине, той самой, которая чуть позднее в Юрзуфе будет обучать Пушкина английскому языку и сведёт его со стихами Байрона. Раевский писал из городка своей давней службы: «...сильная гроза и дождь заставили меня остановиться ночевать за сорок вёрст от Георгиевска, куда я отправил кухню, и на другой день приехал на готовый обед в дом генерала Сталя, начальника Кавказской линии. Тут я обедал, ходил по городу, но не нашёл и следов моего жилища и места рождения брата твоего Александра, запасся всем нужным, переночевал и на другой день приехал на Горячие Воды в нанятый для меня дом». В этом доме ждал уже отца тот самый сын старший, Александр, который родился в крепости. Он приехал из Киева. Это ему позднее посвятит поэт стихотворение «Демон».
Кто был этот демон? Быть может, он навис над домом Раевского ещё с детства, когда Николай встретил на берегу Невы яростного отрока, бьющего о крепостную стену птенца? Рукою этого повзрослевшего отрока он настрочил донос на блестящего командира драгунского полка в предгорьях Кавказа. Его же рукой другой донос настрочил там, на Курганной высоте, и завлекал на сеансы прорицателей и магнетистов. Он отравил душу старшего сына и через него отравлял великого поэта душу да столкнул их в любви к жене губернатора Одессы, бывшего боевого друга и подчинённого в битвах с Наполеоном. Быть может, он же столкнул очаровательную отроковицу Марию с другим, младшим соратником отца, который ей сломает в малодушии своём всю жизнь?.. И прославит одновременно.
Здесь, на Горячих Водах, посетила Николая Раевского-старшего ночь, подобная той давней, в Георгиевской. Он долго не мог заснуть. В высокой комнате было тихо и прохладно. Тихо было вокруг. Внизу, где шумел Подкумок, время от времени протяжно вскрикивал удод. Раевский просто смотрел на горы. Там начиналась заря. Раевский сел за стол, взял перо, на небольшом листе александрийской бумаги написал несколько строк. Перо положил и прошёлся по комнате. Встал у окна. Опять смотрел на горы. Вернулся к столу. Сел. Поднял со стола исписанный лист. Долго смотрел на него. И медленно приблизил лист к свече. Пламя голубоватое коснулось листа, скользнуло по нему и превратилось вместе с листом в облако. Слова, объятые пламенем, прежде чем исчезнуть, сделались золотыми, и блеском наполнились буквы их.
И Пушкин тоже не мог сомкнуть в эту ночь глаз. Он метался в постели, ему издали сияли горы, осыпанные звёздами, ему слышался шум волн и чудилось дыхание розы. В нём проплывала из ниоткуда возникшая строка:
Это была первая строчка стихотворения, которое напишет он позднее.
Отсюда Николай Николаевич сообщал дочери: «Вот четвёртый день, как мы здесь... Купаемся немного, пьём воду. Здесь мы в лагере, как цыгане, на половине высокой горы. Десять калмыцких кибиток, 30 солдат, 30 казаков, генерал Марков, генерал Волконский, три гвардейских офицера составляют колонию. Места так мало, что 100 шагов сделать негде — или лезть в пропасть, или лезть на стену. Но картину перед собой имеем прекрасную».
Это от подножия Бешту. Как теперь говорят — Бештау. Здесь в эту летнюю пору поэт писал эпилог свой к поэме о Руслане и Людмиле.
На корабле, ввиду берегов Тавриды, ночью писал поэт свою великую элегию к морю. Это было той ночью, когда седой генерал под шум и говор волн думал о том, какое необычное состояние охватывает человека в присутствии поэта. Он до сих пор не мог забыть, как в сражении под Лейпцигом Батюшков под огнём французских пушек и под громовой атакой кавалерии Мюрата своим присутствием отстранил всё вокруг происходящее куда-то в сторону, вернее, опустил ниже. Присутствие поэта там, в пекле, как бы подняло тогда генерала над всем происходящим. Раевский тогда не заметил даже, что ранен. И ранен почти что в сердце. Ещё бы чуть-чуть... И всё. И не было бы ни Парижа, ни Болтышки, ни Горячих этих Вод. А теперь... А теперь этот юноша поэт, с лицом то старика, то младенца. И вечно мятущийся. В его присутствии, как некогда в присутствии Батюшкова, все предметы вокруг приобретают объёмность и возвышенность. С той ночи, когда Пушкин метался по кораблю и вдруг замирал и становился как бы изваянием, Раевский почувствовал, что море стало для него понятней, и что-то родственное в нём открывалось. Уже гораздо позднее прочёл он:
После Гурзуфа, гостя в Каменке, имении братьев Давыдовых, сводных братьев Раевского по матери, Пушкин вспоминал об этом времени: «Я любил, проснувшись ночыо, слушать шум моря и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я посещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество». Там девочки, юные дочери генерала, их подруги играли, отыскивая в небе звёзды с названиями, созвучными их именам. Одна из ярких звёзд носила именование звезды Марии.
Поэт окутал таинством и странною стыдливостью имя адресата сих стихов. Он робел назвать её, особенно перед публикой. А в октябре 1824 года он получил письмо от генерал-майора Сергея Григорьевича Волконского. Тот писал: «Имея опыты вашей ко мне дружбы и уверен будучи, что всякое доброе о мне известие будет вам приятным, уведомляю вас о помолвке моей с Мариею Николаевной Раевской — не буду вам говорить о моем счастии, будущая моя жена была вам известна».
Почти одновременно Сергей Волконский поручает Михаилу Орлову, мужу старшей сестры Марии, Екатерины, при взятии Парижа служившему начальником штаба при Николае Раевском, начать дело о подготовке сватовства. Он пишет в своих «Записках» после ссылки следующее: «...препоручив Орлову ходатайствовать в пользу мою у ней, у её родителей и братьев, я положительно высказал Орлову, что если известные мои сношения и участие в тайном обществе будут помехой в получении руки той, у которой я просил согласия на это, то, хотя скрепя сердце, я лучше откажусь от этого счастья, нежели решусь изменить своим политическим убеждениям и своему долгу».
О этих словах Волконского по отношению к избраннице своей Мария Раевская ничего не знала. Не знал об этом и Раевский Николай Николаевич-старший. Поручив дело о сватовстве одному из главных руководителей тайного общества, сам Волконский поехал на Кавказ, узнав, что в главной квартире, в Тифлисе, есть тайное тоже общество, готовящее в России переворот. Ничего об этом юная красавица, предмет восхищения великого поэта, не знала. Ей не было тогда двадцати лет. Жениху её исполнилось тридцать семь».
3
«Сергей Волконский, — несколько отчуждённо и почти шёпотом продолжил Олег, — был одним из самых богатых людей России, представлял один из самых богатых аристократических родов, явил одну из самых блестящих военных карьер. Отец его, генерал от инфантерии, князь Григорий Семёнович Волконский с блеском служил под знамёнами Румянцева, Суворова, Репнина, пятнадцать лет был военным губернатором Оренбургского края и умер членом Государственного совета незадолго до военного мятежа, в результате которого был арестован его сын. Жена его Александра Николаевна, урождённая княжна Репнина, была обер-гофмейстериной Высочайшего двора. Отец матери Сергея, дед его, был известный полководец генерал-фельдмаршал князь Николай Васильевич Репнин, громкий дипломат, посол в Варшаве, Константинополе, на Тешенском конгрессе и в Берлине, победитель турок при Мачине, один из самых ценимых Екатериной Второй деятелей империи, совершитель победоносного Кучук-Кайнарджийского мира. Сергей Волконский определён был в службу сержантом и адъютантом к Суворову. Но служба как таковая началась для него на восемнадцатом году жизни в качестве адъютанта при графе Каменском, потом при Остермане-Толстом и в свите Беннигсена. В кампании 1806—1808 годов он воевал во всех серьёзных сражениях, особенно отличился и ранен при Прейсиш-Эйлау, за храбрость получил золотую шпагу. На южном театре молодой князь участвует при взятии Силистрии, Рушуке, сражается под Шумлой, Батиным. В 1811 году он флигель-адъютант при главнокомандующем Дунайской армией Кутузове. Произведённый в полковники, он в рядах Второй Западной армии Багратиона командует партизанским отрядом, дерётся при Березине, под Калишем, добывает Георгиевский крест IV степени. В 1813 году Сергей Волконский уже генерал-майор свиты Его Величества. Под Лейпцигом получает орден Святой Анны I степени, а в 1814 году в рядах русских, вторично вступивших в Париж. Он показал себя в пятидесяти восьми сражениях, генерал в двадцать четыре года, а с 1819 года командовал бригадой пехотной дивизии. Поселившись на юге, он вошёл одновременно в близкие отношения с генералом Николаем Раевским, человеком политически уравновешенным, и с членами тайного южного общества, которым использовался для связей с другими тайными обществами в Петербурге, в Тифлисе и в Польше. Все эти общества готовили государственный переворот. Вместе с тем Сергей был одним из руководителей третьей управы общества в Каменке, имении матери Николая Раевского, сводным братом которого был Василий Львович Давыдов, один из активнейших руководителей назревавшего мятежа. Об этом ничего не знала юная Мария Раевская, в период сватовства к которой Сергей Волконский ездил в Тифлис, где Якушкин обманул его, сообщив, будто командующий, генерал Ермолов, готов там возглавить военный мятеж. Заговорщики пробовали прощупать возможность привлечения к себе и героя войны с Наполеоном. Но генерал Раевский, в общих чертах одобрив необходимость перемен в России, от дальнейших общений уклонился. Сергей Волконский вёл переговоры и с польскими заговорщиками, которые вынашивали планы провозглашения независимой Польши в границах времени Витовта, что предполагало отторжение от России всей Малороссии, Белоруссии, вплоть до Можайска со Смоленском, Прибалтики, земель Северного Кавказа и Крыма.
Мария Николаевна носила тем временем под сердцем своего первенца, которому суждено было получить при рождении традиционное для Раевских имя Николая, быть оставленным родителями, умереть на попечении умирающего деда, быть похороненным в Александро-Невской Лавре полутора лет отроду и получить на своё надгробие эпитафию, написанную великим поэтом, которую мать его получит в Чите, находясь в добровольном изгнании, лишив детей своих будущих всех прав и дворянских достоинств.
Четверостишие это Пушкин послал Марии Николаевне в Читу. Где умерла тогда же дочь Марии Николаевны и Сергея Григорьевича, не прожив на этом свете и одного дня. На стихи поэта Мария писала отцу, получив эпитафию значительно позднее: «Я читала и перечитывала, дорогой папа, эпитафию моему дорогому ангелочку. Она прекрасна, сжата, полна мыслей, за которыми слышится столь многое. Как же я должна быть благодарна автору, дорогой папа, возьмите на себя труд выразить ему мою признательность».
Между тем для самого поэта уже приближалось время трагической женитьбы на провинциальной и пустой красавице из калужского захолустья».
4
«Под сердцем матери, в этом богоблагословенном тайнике, зачинается и лелеется любвеобильным существом её плод, ткётся изначально ещё небывалая и такая неповторимая ни до, ни после человеческая жизнь. И только мать чувствует и взращивает её собою в этом быстротекущем мире. А миру, этой алчной бездне, наполненной условностями, мрачностями, страстями и самыми примитивными жадностями, нет никакого дела до того, где, когда и кем лелеется под сердцем жизнь, миру нужны просто человеческие жизни как пища и как жертва. Миру нужны кумиры, а кумирам — жертвоприношения.
В империи уже назревали чудовищные по масштабам и страшные по глубине потрясения. Вдовствующая императрица, злобно дряхлеющая в жажде мести, смыкала пальцы на горле императора. А тот, палимый чувством вины за убийство отца, видел, что задыхающейся империи помочь невозможно, пока пронизывает столицу град его тиранического предка, страшный спрут, ею порождённый, с петлёй в руке и пером за ухом чиновник в эполетах. Пытался Александр увернуться от Петербурга, заслонившись военными поселениями, но беспредельно преданный, неутомимо деловитый и примитивный до животности Аракчеев превратил их в огромные полутюремные колонии, где даже на мальчиков, чуть вставших на ноги, уже напяливают мундир, И эти страшные, тюремного покроя посёлки, сами начали превращаться в какие-то зверинцы, где лицо человеческое нисходит на нет. Между помещиком и крепостным, в добром случае, составляются порою человеческие, почти семейные отношения, да ещё при священнике. А здесь над оболваненными людьми висит какое-то безликое чудовище, которому и названия-то нет. Название появится лишь через сто лет. По юности Александру мечталось освободить крестьян. Он видел свободный люд в Европе, где преуспевающий земледелец вырастает в уважении к своей трудолюбивости, не становится предметом всеобщей зависти и ненависти. Но император понимал, что тьмочисленная армия дворян, перерастающая в орду всеядных чиновников, задушит его, как и отца, попробуй он сделать только шаг в сторону благоразумия. Он метался по стране, по монастырям, по старцам, ища убежища от этих ловкачей, рвачей и дуэлянтов. Ему захотелось было унести столицу из Петербурга в Варшаву. Здесь, на Неве, он ощущал до озноба смертоносный холод Петербурга. Но, глянув на поляков, он и к ним проникся пренебрежением: народ, всю жизнь завидующий всем, неспособный к законопослушности, склонный по малейшему поводу к спеси, он так и не вышел из состояния холопства, близорукого и неутомимого притязания на особость в то же время. Все эти впечатления и размышления, доводящие до отчаяния, привели царя к мысли бросить свою империю, отвергнуть её от себя.
Из всей неисчислимой тьмы окружавшей его челяди, разного звания и чинов, он с чувством тайной благодарности вспоминал одного лишь человека, который, по его мнению, мог бы ему быть близким человеком и надёжным. Но.., Но этот человек очень самостоятелен, никого и близко не подпускает к себе в общение, он как бы возвышается над всеми. Это и отталкивало от него императора.
Император хорошо помнил два поступка этого человека, на которые никто другой не был способен. Первый состоялся в день штурма Парижа. Раевский, ранее не пропустивший Наполеона в южные губернии, а потом спасший сражение под Лейпцигом, не дал себя обмануть и на пути к Парижу. Такой удобный в обращении Витгенштейн был ранен. Командовать взятием Парижа, к удовольствию самого императора, пришлось Раевскому. И здесь он показал себя. Наполеон хотел с блеском повторить манёвр, удавшийся ему при Березине, когда он каскадом ложных движений запутал и оставил в дураках российских генералов. На их беспомощность, не принимая участия в делах, смотрел со стороны Кутузов. Корсиканец предпринял под Парижем внезапный манёвр: пятидесятитысячную свою армию, его личный ударный кулак, он бросил тогда через Витри и Сен-Дизье в тыл главной армии союзников. Он буквально навис над затылком Шварценберга, Париж оставив не прикрытым. Этим он хотел спасти Париж от семидесятитысячной армии противников, заманивая их в сторону от столицы и там предполагая их разбить по частям. В союзниках начались так знакомые Александру споры, колебания, интриги. От Аустерлица до Смоленска, Бородина, Дрездена и Лейпцига он насмотрелся на эго до отвращения. И тут Раевский, только что возглавив командование, как говорится, отрубил Наполеону хвост. Он отрезал корсиканца от Парижа и, форсировав Марну, вечером 17 (4) марта вышел к пригородам его Пантен и Роменвнль. Наполеон остался со своею гениальностью в стороне. А перед Раевским растерянно метались со своими корпусами маршалы Мортье и Мармон, располагающие почти пятьюдесятью тысячами солдат и ста пятьюдесятью орудиями. Командовал этими блестящими маршалами бездарный брат Наполеона Жозеф. Раевский атаковал превосходящие в тот момент силы противника и штурмом овладел кварталами Монмартра. 19 марта Александр торжественно вступил в Париж.
Перед этим условия капитуляции писал начальник штаба Раевского генерал Орлов, начавший войну поручиком. Раевский приказал ему не вносить в условия капитуляции пункт о сдаче ключей от Парижа. Когда сам Александр спросил Раевского, чем он руководствуется, исключая это условие, герой Смоленска, Бородина, Малоярославца, Красного и Лейпцига ответил: «Ваше Величество, народы не всегда виновны в том, что с ними предпринимают их повелители. В интересах будущего двух великих народов, волею судеб ныне враждующих, нет смысла унижать французов». Если бы Раевский знал, как благодарен был ему тогда Александр Первый!
А случай второй произошёл буквально через три дня. После торжественного парада благодарный Александр поздравил Раевского с присвоением ему графского достоинства. Раевский тогда сказал: «Ваше Величество, уходя из Смоленска, я бросил на произвол неприятеля двадцать семь тысяч раненых солдат наших; не отразив неприятеля от Москвы, я отдал на поругание величайшие святыни наши. Память павших по моему недостоинству воинов и селян России не позволяет мне сейчас возвыситься над теми, кто уже никогда не встанет из приютов их кончины». Эти слова генерала были пострашнее того зайца, который прыснул из-под копыт Наполеонова коня при переправе через Неман.
Раевский был всегда немногословен и решителен со всеми: с царём, с солдатом, с другом, с сыном и дочерью».