17 Цит. по: Winock М. Nationalisme, antisemitisme et fascisme en Prance... P. 334.
рывавшие послевоенную Францию. Несмотря на очевидную связь "Союза" с итальянской идеей "Фасции" (по-французски он тоже назывался "Faisceau" - "Пучок") Валуа отстаивал оригинальность своей организации, подчеркивая, что "Союз" заимствует у итальянских собратьев лишь отдельные элементы организации: "Наши заимствования у итальянского фашизма сводятся к рубашке, как отличительного момента униформы, и концепции революционного действия, в основе которой лежит марш на Рим,., и это все".18 В книге под названием "Фашизм" (1927) Валуа определяет своеобразие возглавленного им движения через слияние двух остававшихся до тех пор противоборствующими движений: национализма и социализма. Последним следует прекратить воевать, поскольку у них есть общие враги: индивидуализм, либерализм, парламентаризм. Иначе говоря, фашизм ни на стороне правых, ни на стороне левых, точнее, он воспринимает коренные моменты той и другой стороны: он стремится удовлетворить "нужды народа", защитить его от произвола "денежных воротил" и власть имущих; в то же время - установить режим сильной государственной власти.
Вокруг еврейского вопроса
Формирование национального социализма не могло пройти мимо "еврейского вопроса", который встал во Франции особенно остро в период "дела Дрейфуса", ставшего очагом для разгара антисемитизма. В это время появляется главная книга французского антисемитизма XIX-XX: памфлет "Еврейская Франция" (1886) Э. Дрюмона, имевший скандальный успех и способствовавший распространению антиеврейских настроений среди широких слоев французского среднего класса. Тогда же создается "Лига французских патриотов" (1898) - политическая организация националистического толка, во главе которой стоит ряд французских литераторов-антидрейфусаров (Морис Баррес, Фердинанд Брюнетьер, ЖюльЛеметр, Франсуа Коппе), к которым вскоре присоединились Жюль Берн, Пьер Луис, Фредерик Мистраль и др. Хотя "Лига" просуществовала всего четыре
18 Winock М. Op. cit. P. 249.
года, она собрала в своих рядах около 40 ООО французов, что, конечно, является важным показателем общественных настроений.
В начале века французские социалисты, вдохновленные универсалистским проектом Просвещения, полагают, что "еврейский вопрос" может быть снят ассимиляцией, к которой склоняется и неортодоксальная часть евреев Франции.19 Однако такое разрешение проблемы предполагало добровольный отказ евреев от национальной идентичности, неверность в отношении религиозных и социальных традиций, на которых и зиждется национальное чувство. Социализм, устремленный к обществу без классов и наций, не мог и не хотел принять в расчет национального своеобразия еврейского сообщества, обрекая его либо на растворение в новом типе общества, либо на исключение из него. Противоречие лишь усиливается, когда ядром социализма становится национальная идея: тогда еврей становится поистине мифологической фигурой разрушителя чаемой национальной гармонии.
Дриё, как и многие его современники - выходцы из среднего класса, был "заражен" антисемитизмом еще с юношеских лет, которые пришлись на время самых неистовых баталий вокруг "еврейского вопроса" во Франции. Однако первая мировая война несколько сбивает антиеврейский пыл французских националистов, идеология которых в качестве основного связующего звена использует уже не антисемитизм, а ценности воинской доблести, которые выковываются против другого национального противника. Парадокс заключается в том, что позднее, уже в годы другой войны, немецкий нацизм всячески содействует высвобождению застарелого, глухого раздражения французов в отношении евреев, которые выставляются виновниками неслыханного национального унижения. Один из мемуаристов, вспоминая о своих встречах с Дриё во время второй мировой войны, объясняет: "В оккупированной Франции антисемитизм был хроническим. Находя свое оправдание в христианстве, опираясь на попустительство католиков, он принимался как своего рода наследие... Дриё, который был таким же наивным человеком, как и я, ни о чем не подозревал". В ответ на вопрос корреспондента газеты "Монд", значит ли это, что Дриё был виновен ничуть не более и ничуть не менее большинства французов, Люсьен Комбель добавляет: "Не
19 Ibid. P. 186-223.
более и не менее... Как и все, он был не чужд государственного антисемитизма, но ничего не знал о страшной реальности "окончательного решения"".20 В то же время своеобразие позиции Дриё в этом движении определяется тем, что он, одержимый идеей сильной Европы, признает право евреев на развитие собственной национальной идеи, о чем недвусмысленно говорит его "Религиозное и политическое завещание": "Я умираю в католической вере, которая в гораздо большей мере наследует античной, греческой и арийской религиям, нежели иудаизму. Я умираю антисемитом (уважая евреев-сионистов)". Важно и то, что за исключением романа "Жиль", который в одном из новейших исследований по истории французской интеллигенции назван "одним из самых антисемитских романов" французской литературы,21 антисемитизм Дриё не находит сколько-нибудь связного и последовательного выражения в довоенные годы.
В случае Дриё "хронический антисемитизм" обретал особенную глубину в силу того, что писатель отвергал в Еврее не только угрожающий национальной гармонии элемент, но и в некотором роде самого себя. Дриё что есть мочи ищет силу, которой лишилось французское общество: в этом поиске он и обнаруживает, что евреи - прежде всего благодаря культу традиции, национального чувства, духу предприимчивости, наконец, деньгам - обладают реальной властью в этом обществе. Евреи в глазах Дриё - истинные аристократы современности, истинные господа декадентского мира, сплошь населенного рабами.
Такой взгляд на вещи объясняет то парадоксальное обстоятельство, что Дриё, чье неистовство в отношении евреев на страницах "Дневника" порой перехлестывают самые злобные антисемитские диатрибы Селина, имеет множество друзей среди них, вращается в кругах богатой еврейской буржуазии, не упуская случая связать свою жизнь то с одной, то с другой их представительницей: он ищет в общении с евреями и еврейками те опоры, которых так недостает его самосознанию. Евреи помогают Дриё чувствовать себя доподлинным, настоящим французом.22 Более того,
20 Les souvenirs de Lucien Combelle ti Le Monde. 1978, 17 novemb-re. P. 19-20.
21 Winock M. Le siecle des intellectuels. Paris: Seuil, 1997. P. 370.
22 Ср.: "Антисемит охотно признает, что еврей умен и работящ; он готов даже признать, что сам уступает ему в этом отношении... Чем больше у еврея добродетелей, тем он опаснее" [Sartre J.-P. Reflexions sur la question juive. Paris: Gallimard, 1988 (1954). P. 24-25).
опасность, от них исходящая, помогает Дриё ощущать себя древним норманном, викингом, призванным спасти мир воинских и национальных ценностей от засилья торгашеского духа. Сила еврея, реальная или мифологическая, делает его идеальным воплощением мира буржуазии, который мечтает ниспровергнуть Дриё. Как справедливо отмечает Жюльен Эрвье в своем предисловии к французскому изданию "Дневника" Дриё, "...Еврей является для него своего рода мифологическим монстром, который воплощает все, что он ненавидит...".23 Вместе с тем, это чувство враждебности усиливается глухим, но непрестанным и болезненным ощущением своей виновности в отношении евреев, точнее богатых евреек, состоянием и расположением которых Дриё пользуется: здесь антисемитизм выливается в неприкрытую агрессию, которая, правда, из словесного бичевания всех и вся переходит время от времени в самобичевание.
Почему Дриё соблазняется еврейками? Потому что соблазнен самим собой. Точнее говоря, не самим собой как таковым, а искомой, желанной своей самостью. Он смотрится в них как в зеркало, где видит самого себя, точнее возвышенный свой образ. Еврейка возвышает его в собственных глазах. "Еврейка вселяет в него уверенность в себе. Она обнаруживает в них то, как он видит самого себя. Нет, он не жалкий буржуа-декадент, каких кругом миллионы, он, как ему и думалось, великий и могущественный ариец, защитник. Еврейка облагораживает Дриё, удовлетворяет его ностальгию по аристократии и феодальному обществу. В отношении этой несчастной девушки, этой подпорченной плоти он обладает правом первой брачной ночи, которое опьяняет его. Настоящее чудо: он обладает ею, даже ею не овладев. В благодарность за то, что он так снисходителен к ней, Еврейка должна завалить Дриё дарами: старинная посуда, мебель, картины, роскошные книги, деньги, ценные бумаги и т. п.".2< Еврейка для Дриё - это женщина, которой можно обладать, не испытывая к ней никакой любви. Более того, обладая еврейками, можно овладеть всем этим обществом, которое столь ненавистно Дриё. Отношение Дриё к буржу-
23 HervierJ. Introduction ff Drieu La Rochelle P. Journal 1939-1945. Paris : Gallimard, 1992. P. 54.
24 Frank B. La panoplie litteraire. Paris: Flammarion, 1989. P. 134.
азному обществу, в котором царит Еврейка, является прежде всего отношением сексуальным: он хочет не столько его уничтожения, сколько обладания им через свою мужскую силу или, по меньшей мере, он хочет заставить думать, что он им (или ей) обладает.
То же самое и в отношении с проститутками: он любит их, потому что может в свое удовольствие их презирать. Кроме того, бордель является для него своего рода убежищем, куда он скрывается от неприемлемой современности: в нем он может чувствовать себя феодалом, аристократом, либертеном, этаким маркизом де Садом, замахнувшимся на нравственные и политические устои буржуазного существования. В общем, психологическая драма Дриё, увенчавшаяся его политической трагедией, является драмой все той же "мечтательной буржуазии": отвергая современный режим, она была не в состоянии противопоставить ему ничего, кроме туманных мечтаний о "золотом веке", кроме старого, отжившего свое мифа, который был обречен уйти в небытие.
Эти мечтания только усилились, когда современный буржуазный режим сам устремился к этому небытию, развязав в начале века войну, которая стала свидетельством того, что западная (буржуазная) цивилизация смертна и может исчезнуть, как это произошло, например, с цивилизацией инков или крестоносцев.
Большая война
В ходе первой мировой войны европейское общество решительно порывает с XIX веком. Не что иное, как война, становится апогеем промышленного переворота, под знаком которого двигалась жизнь в минувшем столетии. На военных заводах разрабатываются самые передовые технологии, которые сразу же становятся на службу смерти. Создания человеческого гения (пулеметы, самолеты, танки, подводные лодки, нервно-паралитический газ и т. п.), нашедшие широкое применения в этой войне, изменяют общественное сознание. В этом смысле война обусловливает настоящую психологическую революцию, главной силой которой стало острое сознание смерти. Смерть теряет в мыслях европейского человека всякую исключительность, она заполняет собой сознание, рассредоточиваясь в нем цепочкой многих незатухающих очагов. Это нашествие смерти влечет за собой нарушение более или менее устойчивых представлений о границах существования и несуществования. Лишаясь романтического флера, которым окутывало тему смерти декадентское искусство рубежа веков, смерть, однако, не сразу находит себе место в литературе французских фронтовиков, в рамках которой начинает свой писательский путь Дриё ла Рошель. Она остается как бы на заднем плане, оказываясь не столько тематическим источником, сколько неким психологическим "зиянием".23 Все выглядит так, словно французские писатели-фронтовики страдают своего рода афазией в отношении смерти, не находя слов ни для чего, кроме воспевания воинского братства и мужественной силы, единственных, наверное, ценностей, которым удалось выжить на полях сражений Большой войны.
"Огонь" (1916) Анри Барбюса - самый известный французский роман о Большой войне, написанный очевидцем кровавой бойни словно бы в укор обществу, которое не только допустило, но и некоторым образом способствовало повальному безумию. Характерной в этом плане является выписанная с редким сарказмом и горечью сцена, показывающая посещение передовой расфранченными столичными журналистами, которые разглядывают покрытых окопной грязью солдат словно каких-то экзотических животных. Между солдатами, которые гниют в окопах, и теми, кто "окопался" в тылу или послал их на смерть, простирается бездна "великого гнева". Роман Ролана Доржелеса "Деревянные кресты" (1919) также показывает фронтовую жизнь без всяких прикрас, используя для более достоверной характеристики персонажей местные говоры, арготизмы, крепкие солдатские словечки, которые как ничто другое отличают их от "гражданских" и их пустых речей, представляющих войну согласно устаревшей героической литературной мифологии XIX века. В конце романа автор приносит извинения за возможное искажение военного опыта, за измену, которую он, быть может, совершил в отношении своих погибших товарищей, взявшись рассказать то, что
25 Green М. J. Visions de mort, de dissolution, d'asphyxie // De la literature fran^aise / Sous la direction de Denis Hollier. Paris: Bordas, 1993. P. 795-801.
противится всякому описанию. Сходная ситуация возникает и в повести Жана Полана "Прилежный воин" (1917), где рассказывается о военном опыте, в котором, вопреки диктату пацифизма, главенствует серьезное, ответственное, прилежное отношение к войне. Объясняя впоследствии свой замысел, писатель говорил: "Нельзя сказать, что я был за войну, но если мы собираемся воевать, к этому надо готовиться, надо иметь известный вкус к войне!".26 Прилежный воин Жана Полана старается честно делать свое дело наперекор безмозглости генералов, выряжающих солдат-зуавов в такую форму, что их видно за десятки километров, наперекор пацифистским настроениям товарищей по оружию, наперекор, наконец, самому себе, ибо, несмотря на все свои старания, он так и остается прилежным учеником воина, тогда как война требует искусства побеждать. Мало того, война предъявляет особые требования к литературе: вернувшиеся с фронта солдаты не рассказывают, а молчат о войне. Позднее, размышляя о том феномене военной и послевоенной жизни, который он назвал молчание отпускника, Жан Полан писал: "Всякий знает, что солдаты 1914 г., приезжавшие домой в отпуск, упорно молчали. К большой выгоде пацифистской пропаганды, которая приводила такие причины этого молчания: с одной стороны, ужасы войны, которые якобы собственно и невыразимы; с другой стороны - дурной настрой семьи солдата, которая якобы все равно отказалась бы его понять. Коротко говоря, причинами молчания считались те самые два мотива, которые и побуждают всякого нормального человека говорить (а то и болтать): странность того, что он собирается сказать, и трудность того, чтобы ему поверила мать или жена. Честнее было бы увидеть в этом просто-напросто великую тайну и парадокс войны".27 Неизрекаемость военного опыта, немое сознание смерти обусловливают, с одной стороны, неистовость в отрицании того общества, которое развязало войну, с другой - неудержимое воспевание ценностей самой войны, которые представляются куда более достоверными
26 DhotelA. Jean Paulhan. Qui suis-je? Lyon: La Manufacture, 1986. P. 114.
27 Pculhan J. Les fleures de Tarbes ou La Terreur dans les Lettres. Paris: Gallimard, 1990 (1941). P. 36.
и приемлемыми, нежели ценности покойного буржуазного мира.