Врач на секунду замер, удивлённо уставившись на меня. Видимо, он не ожидал, что «пани» знает это слово.
— Ну, если вам угодно так называть... — он пожал плечами, снова погружаясь в своё высокомерное недовольство. — Течение тяжёлое. Я делаю всё, что положено, но организм слабеет. Силы на исходе. Тут, пани, не женскими припарками да песенками помогать. Боюсь, тут нужны решительные меры. Или...
— Нет! — оборвала я, не дав ему сказать страшное слово. — Прикажите своим работникам вынести пана на палубу! Я сама буду перевязывать его рану!
— На палубе он может подхватить простуду, пани! К тому же там изобилуют нижние чины... Миазмы ухудшат его положение.
Меня затрясло от вспыхнувшей ярости:
— Миазмов и тут хватает! От этой вони пан просто задохнётся! Прикажите сами, или я пойду к капитану!
Он замер, прожигая меня недовольным взглядом, но все же махнул рукой своим подчинённым.
Выходя, я услышала, как он процедил мне в спину:
— Под вашу ответственность, пани.
Станислава вынесли на палубу на куске парусины. Я принесла льняной отрез из своих запасов, душистое мыло, уксус и миску воды. Не знаю, насколько это поможет, но... «чистота сродни благочестию», так что пусть будет чистота! Тем более что ни герр Шульц, ни этот Семён Петрович не считали нужным даже руки помыть перед ним, как прикасаться к ране.
Я была уверена, дело не в грязном железе, а в их грязных руках. Но сказать это вслух не могла — мне бы никто не поверил. Как не поверят Игнацу Земмельвейсу, который в скором будущем прикажет врачам своей клиники мыть руки с хлоркой. Беднягу упекут в сумасшедший дом, где он умрет, а я не хотела повторить его судьбу. Поэтому решила молчать, но делать по-своему. И для начала оградить Станислава от грязных рук.
Когда влажная ткань коснулась его лица, Мещерский вздрогнул и облизнулся. Он явно хотел пить! Пришлось просить одного из матросов принести с камбуза «варёной воды» с парой капель вина. Давать раненому сырую воду я откровенно опасалась.
Пил Станислав жадно, я даже испугалась — неужели лекарь не давал ему воды? Когда он откинулся головой на валик, свёрнутый из моей шали, я сразу поняла — ему стало легче. На горячих щеках выступили капли пота, и температура немного упала.
Тая слабую надежду, я снова взялась за мокрую тряпку — вода, подкисленная уксусом, мыло там, где нужно подсушить кожу, и всё это под настороженными взглядами матросов и офицеров. На “Соколе” знали, кто такой Станислав Мещерский — правда раскрылась еще в тот день, когда нас остановил турецкий патруль. Но я для них оставалась загадкой.
Чтобы не замечать косых взглядов, я тихонечко запела «Аве Мария». Полячка не может молиться по-русски, а для меня эта песня всегда звучала молитвой.
Когда на залив опустилась ночь, я всё же позволила отнести Мещерского в лазарет. К этому времени поднялся холодный ветер, а простуды я ему точно не желала. Сама устало побрела в каюту, кое-как ополоснулась и рухнула в постель, забыв про ужин.
Второй день прошёл без изменений — я усилием воли заставляла себя шевелиться. Умывалась, одевалась, ела, потом шла к лекарю и требовала вынести Станислава на палубу. Лучше ему не становилось, он всё чаще бредил и впадал в забытье, но я делала всё, на что хватало моих сил.
Молчаливые матросы приносили мне подносы, выливали за борт помойное ведро и даже однажды вымыли лазарет морской водой, когда я пожаловалась, что пол там стал слишком липким. В благодарность я пела вечером, сидя на палубе, и мой голос помогал Станиславу заснуть.
Время шло, а его состояние не улучшалось. Я сама меняла ему повязки, не допуская никого к ране. Но пятно на бинтах росло, запах из-под них становился всё более тяжёлым и пугающим. Врач всё чаще хмурился и намекал на «крайние меры».
Я понимала, что это значит. Но не готова была согласиться, пока оставалась хоть капля надежды.
18.
На третий день, на рассвете, в борт стукнула шлюпка. Я вздрогнула, услышав непривычный шум, и хотела поспать ещё, но узнала голос своей служанки и, едва закутавшись в плащ, выскочила на палубу.
— Свежая провизия! — объявил незнакомый голос.
На палубу поднимали сундуки и ящики. А у трапа, прижимая к груди узелок, стояла Груня.
Похоже, её передали на борт как часть груза. Бедняжка была одета в безразмерное ситцевое платье, явно чужое, волосы туго и небрежно стянуты под платком. Лицо — бледное, в царапинах, но целое. А в широко раскрытых глазах читался такой неприкрытый ужас, что у меня ёкнуло сердце.
Заметив меня, она со слезами кинулась ко мне, рухнула на колени, схватила за подол и попыталась его поцеловать. Я вырвала юбку из её рук и подняла, обнимая:
— Груня! Ты? Как? Рассказывай! — Но поймала на себе любопытные взгляды и потянула её к каюте. — Только не здесь! Идём!
Я почти волоком утащила служанку в закуток, отведённый нам со Станиславом, усадила на его пустую кровать, сунула в руки стакан вина, сильно разведённого водой, подождала, пока девушка выпьет и немного перестанет трястись. А потом приступила к допросу:
— Ну, говори! Как всё прошло?
— Ох, княгинюшка, как страшно, как страшно! — шёпотом запричитала Груня, понимая, что нас могут услышать. — Только вас увели, как ворвались людишки страшные, с усами нафабренными, чисто гвардейцы, только в армяках, как местные ходят! Начали кричать не по-русски, у меня аж голова заболела! Всё «дюшессу» какую-то искали! Я в угол забилась и сидела тихо!