Гостомысл глядел на борозду. Потом на склон — вниз, до самой речки, — и я видел, как он прикладывает моё к своему холму.
А Щукарь уже не глядел никуда. Щукарь сидел над каракулями, и губы его шевелились.
— Барабан как мы делали, но надо будет его заглублять очень сильно и каркас делать, иначе вырвет. Полозья окованные… — бормотал он. — В жёлоб их, стало быть, чтоб не соскочили… А жёлоб салом лить или дёгтем… И канат… Стой! — Он вскинулся. — Канат! Ты какой толщины канат крутить собрался, умник⁈ Лодья гружёная — это ж вес какой! Твой канат лопнет — и сани твои с лодьёй вниз по желобам твоим как полетят! Кто внизу стоял — поминай как звали!
— Верно, дед. Потому канат — двойной, и вяжем через блок. — Я дорисовал. — Блок на санях: канат от ворота вниз, через блок, и назад наверх, к свае. Тяга надвое делится, канату вдвое легче… — я усмехнулся, — … а это, Щукарь, та же наука, что у нас в талях на мачте. Ты её знаешь, потому что ей паруса поднимаешь.
Щукарь открыл рот. Закрыл. Поглядел на свои руки, которые тыщу раз тянули тали, потом на склон, потом на меня.
— Тали… — сказал он с отвращением. — Тали на горе. Лодья на телеге. Дорога из дерева… — Он набрал воздуху, и я приготовился к обычному концерту, но дед выдохнул и сказал только: — А спуск? Вверх втянул, ладно. А вниз? Она ж сама покатит, дура такая, разгонится — и в щепу.
— А вниз тем же воротом тормозим. Канат не тянет — теперь канат держит. Трави помалу, она и сползает шагом… — Я поднялся, отряхнул ладони. — Плечо за плечом. От воды — на первый холм воротом. По седловине — волами, там ровно. На второй холм — снова воротом. И вниз, к той воде, на канате. Шесть вёрст, четыре ворота, одна воловья упряжка. Лодья прошла от воды до воды — и груз её никто пальцем не тронул.
Молчали все.
Гнус переводил глаза с борозды на склон и обратно. По лицу его было видно, что он уже рассказывает это кому-то в корчме, и выходит у него вдвое красивей и втрое неправдоподобней. Бес щурился и считал что-то своё. Волк стоял, скрестив руки, и усмешка у него была та самая, углом рта.
А Гостомысл всё смотрел на склон. Долго смотрел. Потом повернулся ко мне, и лицо у него сделалось растерянное и злое разом.
— Всю жизнь, — сказал старик. — Всю жизнь я мимо этих холмов хожу. Дозором хожу, на охоту хожу. Холмы и холмы, каких везде… — Он мотнул головой. — А ты пришёл, полдня походил — и на тебе. Дорога. Была земля как земля — стала дорога… Как ты глядишь-то так, Ярослав? Каким глазом?
— Голодным, воевода. Я на этой дороге, считай, свою реку строю… — Я поглядел вниз, на речку, на прогалину, где остались гридни с харчем. — Ладно. Само не построится. Спускаемся — и последнее на сегодня дело. Хочу до вечера на кромку глянуть.
Замолчали как-то разом.
— На кромку, — повторил Гостомысл. Не спросил. Просто повторил, и голос у него сел.
— На кромку, воевода. Дорога краем их земли пойдёт — стало быть, надо мне ту кромку видеть своими глазами. — Я стал спускаться первым. — Веди.
Сзади было тихо. Потом Гнус сказал негромко:
— Во и сходили за земляничкой.
К кромке шли споро, и с каждой сотней шагов лес менялся.
Сперва он был обычный. Сосна, папоротник и извечный комариный звон. Гнус трещал про борти, Лыко с Брагой вполголоса спорили, чья очередь тащить харч. Потом тропа стала пропадать. Она сузилась до звериной, нырнула в ельник и пропала вовсе. Гостомысл пошёл медленнее, забирая вдоль сырой низины, и смотрел теперь не вперёд, а под ноги и по сторонам.
Разговоры за спиной завяли сами собой. Сперва до полушёпота, потом народ замолчал совсем.
Лес стоял глухой. Ели смыкались над головой, свет сквозь них пробивался серый, цеженый какой-то, и в этом свете стояла тишина. Ни треска, ни шевеления. Словно ваты в уши набили. Я отметил про себя, когда смолкли птицы. Шагов триста назад ещё цокала белка, а теперь ничего.
— Стой, — тихо сказал Гостомысл.
Он стоял у сухой сосны, невесть как затесавшейся среди елей. На стволе, на высоте лица, темнел выжженный, глубокий знак, размером в две ладони. Он сплетался из линий в узел, каких я не видал ни на одном берегу. Выше знака, на обломанном суку, висел лосиный череп. Старый, зелёный уже от времени, рогами вниз.
— Ихняя метка. — Старик говорил вполголоса. — Стало быть, дошли. Отсюда земля Вильцев начинается. А может, уже началась. У них не по-нашему, Ярослав. Столбов нет, межи нет. Метка тут, метка там, а где промеж них черта, про то одни вильцы знают. Может, мы уже с полверсты по их земле топчемся.
Сзади кто-то охнул. По вздоху я узнал Гнуса.
Я огляделся, прикидывая в голове, где местные байки, а где правда.
Шагах в двадцати правее, в молодом ельничке, земля лежала неправильно. Глаз сразу не цеплялся, но если присмотреться, увидишь настил из лапника, присыпанный хвоей. Вокруг него хвоя валялась как попало. Настил был шириной в сажень, а под ним, наверняка, яма. Я повёл глазами дальше, вдоль прогала. На краю прогала стояла наклонная лесина. Подрубленная. Комель держался на честном слове, вершина легла в развилку соседней ели, а вниз от развилки уходила в траву тёмная волосяная вожжа.
Яма на тропе. Лесина на сторожке. И прогал этот был не прогал, а воронка. Зверю и человеку ход подсказан, и ход считан.
— Воевода. Вон та лесина наклонная. И настил под ней, левее. Видишь?
Гостомысл поглядел, потом выдохнул сквозь зубы.