Лицо Егора не изменилось.
Но я увидела. Увидела, как на секунду в нем что-то дернулось. Напряжение. Злость. Стыд? Не знаю. У таких, как он, стыд редко проступает наружу. Он уходит глубже и превращается в раздражение.
— Понятно, — сказал он глухо.
Нет, не понятно.
Совсем не понятно.
Я вдруг так устала от его спокойствия, что едва не задохнулась.
— Нет, Егор. Ничего тебе не понятно.
— Не сейчас, Мира.
— Именно сейчас. Потому что это уже не наши с тобой отношения. Это наш сын, который вынужден драться из-за того, что взрослые слишком долго врали друг другу и делали вид, что дома все нормально.
Завуч что-то тихо сказала про необходимость “обсудить это вне школы”, но я уже не остановилась.
— Ты хочешь знать, что произошло? — продолжила я. — Произошло то, что дети чувствуют гниль раньше слов. И когда взрослые годами живут в вежливом развале, первыми платить начинают дети.
Егор резко выпрямился.
— Хватит.
— Нет, не хватит.
— Мирослава.
О, вот это уже было предупреждение.
Когда он называл меня полным именем таким тоном, раньше я всегда тормозила. Включался старый рефлекс: не перегни, не доводи, не позорьтесь при людях.
Сейчас — нет.
Потому что рядом стоял мой сын с красной скулой.
— Ты можешь сколько угодно строить лицо перед инвесторами, персоналом и чужими матерями, — сказала я тихо. — Но если наш сын сегодня подрался, это значит, что твое “не устраивай драму” уже влезло ему под кожу.
Матвей вскинул голову. Завуч закрыла глаза. Женщина у стены сделала вид, что изучает картину на стене.
А Егор посмотрел на меня так, как будто никогда раньше не видел.
Может, и правда не видел.
Не такую.
Не ту, у которой больше нет задачи спасать его комфорт любой ценой.
— Мы уходим, — сказал он наконец.
— Да, — отрезала я. — Мы уходим.
Он взял пальто Матвея, я — рюкзак сына. Несколько секунд наши руки почти соприкоснулись на ремне сумки, и меня будто ударило током.
Сколько лет можно прожить с человеком и в какой-то день понять, что между вами не просто холод — чужая территория?
Мы вышли в коридор молча.