Если основываться на петроградских слухах, то ее, по меньшей мере, сослали бы в Сибирь, но она осталась преспокойно старшим врачом Дворцового лазарета, который вскоре, ввиду особого внимания, был переименован в Собственный ее величества.
Несомненно, что ее величество следовала советам Распутина, которые бывали очень вредны как для государства, так и для царской семьи, но как же могла она, с ее горячей верой, поступать иначе по отношению к человеку, которого она считала святым? В последнем же нет никакого сомнения: об этом говорят письма ее величества и великих княжон к Распутину, из которых три были напечатаны в первые же дни революции, когда столько клеветы, столько преступных наговоров было на них, и, несмотря на это, в этих письмах, сплошь проникнутых горячей верой и содержащих в себе столько рассуждений на религиозные темы и просьбы молиться за всю царскую семью, и тогда никто не мог найти ничего предосудительного.
Впоследствии, проезжая через Сибирь, я встретила одну даму, спросившую меня об отношении ее величества к Распутину. Когда я передала ей все вышеизложенное, она рассказала мне следующий случай: ей пришлось быть однажды в Следственной комиссии, помещавшейся в Петрограде в Таврическом дворце. Во время долгого ожидания она слышала разговор, происходивший в соседней комнате. Дело шло о корреспонденции царской семьи. Один из членов Следственной комиссии спросил, почему еще не опубликованы письма императрицы и великих княжон.
– Что вы говорите, – сказал другой голос, – вся переписка находится здесь – в моем столе, но если мы ее опубликуем, то народ будет поклоняться им, как святым.
«Il n’y avait pas du mal, il у en avait seulement l’apparence[11], – говорил один из наиболее близких к царской семье людей, П. Жильяр. – Mais c’est assez pour le peuple»[12], – добавлял он.
Для народа – да, для народа, представляющего собой слепую массу, которая поддается каким угодно внушениям; но меня удивляет, как люди развитые и образованные, более или менее знавшие [царскую] семью, могли верить и распространять всю преступную болтовню, исходившую от «творцов революции», избравших Распутина своим орудием.
Немного было людей, решавшихся защищать государыню императрицу, как делал это мой отец, но зато в его доме никто не позволял себе сказать что-либо дурное про царскую семью, а если отцу случалось попадать на подобные разговоры в чужих домах, он всегда возвращался до крайности раздраженный долгим спором и говорил:
– Я не понимаю, как люди, считающие себя монархистами и говорящие об обожании его величества, могут так легко верить всем распространяемым сплетням, могут сами их распространять, возводя всякие небылицы на императрицу, и не понимают, что, оскорбляя ее, они тем самым оскорбляют ее августейшего супруга, которого якобы обожают.
– Я теперь понимаю, – слышала я от одной дамы после революции, – что мы своими неумеренными разговорами оказали неоцененную услугу революционерам; мы сами во всем виноваты. Если бы мы раньше это поняли или имели достаточно уважения к царской семье, чтобы удерживать свои языки от сплетен, не имевших даже основания, то революционерам было бы гораздо труднее подготовить свое страшное дело.
У нас же к моменту революции не было ни одного уважающего себя человека, не старавшегося как-нибудь задеть если не его величество, то ее величество. Находились люди, когда-то ими обласканные, которые просили аудиенции у ее величества в заведомо неудобный час, и, когда ее величество просила зайти на следующий день, говорили:
– Передайте ее величеству, что мне на следующий день будет неудобно.
При помощи тех же злых языков распустился слух о германофильстве нашего двора и о стремлении ее величества заключить сепаратный мир. Все кричали:
– Подумайте, она немка, они окружили себя немцами, как Фредерикс, Бенкендорф, Дрентельн, Грюнвальд…
И, ухватившись за эти четыре фамилии, склоняли их во всех падежах, забывая прибавить, что, кроме этих лиц, при дворе были графиня Гендрикова, князь Долгоруков, генерал Татищев, Воейков, граф Ростовцев, Нарышкин, Мосолов, Комаров, князь Трубецкой, князь Орлов, Дедюлин, Нилов, граф Апраксин, Аничков, князь Путятин и другие.
Да никто и не старался проверить, немцы ли или германофилы граф Фредерикс и граф Бенкендорф.
Всякий же, хоть раз видевший Дрентельна, твердо запоминал по его наружности, что он русский, имевший несчастье носить иностранную фамилию, так как кто-то из его предков-иностранцев сотни лет тому назад поселился в России.
Бенкендорф, католик и говоривший даже с легким акцентом по-русски, действительно был прибалтийский немец, но, во-первых, он был обер-гофмаршал[13], то есть заведовал такой отраслью, которая к политике никакого отношения не имела, а если бы он даже пытался на кого-нибудь влиять, то результаты, наверное, получились бы самые благоприятные, так как он был человек большого ума и благородства.
Грюнвальд имел еще меньше касания к политике, чем Бенкендорф. Действительно, при первом взгляде на него можно было догадаться о его происхождении: среднего роста, полный, коренастый, со снежно-белыми усами на грубом красном лице, он ходил в своей фуражке прусского образца, прусским шагом по Садовой[14].
Иногда его вместе с женой можно было видеть верхом, и никто, глядя на молодцеватую посадку этих старичков, не дал бы им их возраста. По-русски Грюнвальд говорил непростительно плохо, но опять же, на занимаемом им посту это никого не могло особенно смущать. Он заведовал конюшенной частью, и так как дело знал в совершенстве, был очень строг и требователен, то конюшни были при нем в большой исправности, сам же он появлялся во дворце только на парадных обедах и завтраках.
Единственный имевший возможность влиять на политику как министр двора и близкий к царской семье человек был граф Фредерикс. Но мне каждый раз становится смешно, когда говорят о нем как о политическом деятеле. Бедный граф уже давно был на этом посту, так как его величество был слишком благороден, чтобы увольнять верного человека единственно из-за старости.
Уже к началу войны Фредерикс был так стар, что вряд ли помнил даже, что он министр двора. Все дела велись его помощником генералом Мосоловым, а он только ездил на доклады и, несмотря на всеобщее к нему уважение, служил пищей для анекдотов. Случалось, что он собирался выходить из комнаты в окно вместо двери или, подходя к государю, спрашивал его:
– А ты будешь сегодня на высочайшем завтраке? – приняв его величество за своего зятя Воейкова, хотя даже слепой, кажется, не мог бы их спутать.
Много смеялись в Царском Селе по поводу еще одного случая с графом Фредериксом. Однажды начальник военно-походной канцелярии князь Орлов делал ему доклад, как вдруг Фредерикс остановил его.
– Погодите, милый князь, – он провел пальцем по своей щеке, – мне кажется, что я сегодня не побрился. Как вы думаете?
– Право, не знаю, – ответил князь Орлов, стараясь скрыть улыбку.
– Ну, ничего, князь, продолжайте.
Через пять минут Фредерикс опять положил руку на рукав князя Орлова.
– Постойте, мне кажется, что я сегодня не брился.
– Не могу знать, я думаю, что лучше всего вам спросить вашего камердинера.
Фредерикс нажал звонок:
[11] Зла не было, была только одна видимость {фр.).
[12] Но этого достаточно для народа {фр.).
[13] Обер-гофмаршал распоряжался придворным хозяйством и работой придворных служителей. Ему подчинялись Гоф-интендантская контора, следившая за состоянием дворцов и садов, и по-виКамер-цалмейстерская контора, которой вверены были убранство и меблировка дворцов. Также обер-гофмаршал занимался устройством придворных приемов и организацией путешествий монарших особ.
[14] Садовая – улица в центре Санкт-Петербурга, пересекающая Невский проспект.