На мостике стало очень внимательно. Штурман впервые за вахту поднял глаза от пульта. Завадовская повернула голову — на этот раз вместе с бровью. Непонимание в рубке достигло концентрации, при которой его можно было бы сливать в аварийные баки, но вслух не спросил никто: экипаж, минуту назад переспрашивавший каждый второй приказ, нынче ограничился переглядкой. Этот прогресс был оплачен всеми нашими предыдущими манёврами, и я ценил его дороже любых рапортов о боеготовности.
— Семьдесят тысяч, — сказал штурман, вернувшись к цифрам. — Шестьдесят.
Американец на сближении не молчал. Его носовые батареи били теперь в упор, залпы ложились всё чаще и злее, и наше фронтальное поле глотало их, отдавая проценты уже не по одному: Завадовская размеренно называла цифры — восемьдесят девять, восемьдесят семь, восемьдесят четыре. На такой дистанции перестрелка наконец обрела вес, и ещё десяток минут подобного обмена сделал бы цифры по-настоящему неприятными. Десятка минут у американца не было.
— Ход не увеличивать, — приказал я. — По моей команде — снизить.
— Снизить⁈ — Айк дёрнулся против ремней, насколько они позволяли, то есть сантиметра на полтора, но с большим чувством. — Александр Иванович, вот же он! Мы уже почти! Сейчас разорвём ему обшивку, довернём — и…
— Снизить ход, капитан. Повторяю: снизить.
Приказы дважды я повторяю редко, и Айк это знал. Он издал звук, какой издаёт человек, подписывающий заведомо убыточный контракт, и скомандовал:
— Тормозные маневровые — полная тяга! Гасить ход!
«2525» словно споткнулся о невидимый порог. Торможение вдавило нас в ремни; носовые сопла взвыли на полной тяге, гася разбег тысячами тонн встречного усилия. Ремни врезались в плечи, каркасы кресел отозвались скрипом, где-то за переборкой обиженно звякнуло то, что не успели закрепить после прошлого разворота. Американец к этому моменту занимал весь обзорный экран — уже не отметка и не силуэт, а стена металла со швами, заклёпками и потёками эксплуатации: такое видишь только в те несколько секунд, за которые чужой борт становится твоей ближайшей действительностью. Штурман продолжал считать — «двадцать. Пятнадцать. Десять», — и в его прейскуранте впервые прорезалось что-то человеческое: считал он чуть быстрее, чем требовалось.
Удар.
Вместо того чтобы вспороть американца от носа до реакторных, мы тяжело, всем весом, толкнули его — в лучшем случае в десятую часть той силы, на которую пишутся наставления по таранному бою. Хрустнуло и смялось — у них: носовые отсеки американца сложились внутрь на глубину пары переборок. Нам достался длинный гул по корпусу, посыпавшийся с креплений мелкий инвентарь и одна сорванная антенна.
— Доклад по носу! — крикнул Айк.
— Форштевень цел, деформаций нет, — отозвался пост живучести с лёгким недоверием к собственным приборам.
У американца дела обстояли заметно хуже. По его носу расползлось тёмное пятно смятого металла, из разорванных магистралей коротко ударило облачко замёрзшего пара и тут же осеклось — аварийные переборки у них сработали штатно. Завадовская доложила, что внутренние аварийные частоты противника вспыхнули все разом; в переводе с радиотехнического это означало, что в ближайшие минуты экипажу тяжёлого крейсера будет чем заняться помимо нас.
— Тросы, — сказал я. — Магнитные, все четыре. Крепим намертво.
На мостике сделалась пауза длиной ровно в один недоверчивый вдох. Затем команда лейтенанта Завадовской отработала как на учениях: из бортовых ниш вышли четыре гарпуна с магнитными головками, пересекли остаток дистанции и вошли во внешнюю обшивку американца с той обстоятельностью, с какой хороший плотник вгоняет гвоздь в податливую доску. Захваты раскрылись под обшивкой, светящиеся тросы выбрали слабину и встали струнами. Теперь нас с американцем связывало нечто более прочное, чем взаимный интерес, — четыре нити, каждая из которых держала вес эсминца.
Американец очнулся и попытался отползти. Маневровые его плюнули факелами — раз, другой; корпус тяжёлого крейсера накренился, тросы натянулись до звона в эфире, и вся его тяга ушла в то, чтобы сдвинуть нашу общую сцепку на десяток метров в сторону. На тактической карте это выглядело одновременно жалко и поучительно: корабль ворочался на привязи, как баржа у пирса. Потом сопла его погасли — на той стороне сообразили, что рабочее тело расходуется, а результат не наступает, крен выровнялся, и сделалось окончательно ясно: расписание этого дня отныне составляем мы.
— Расцепиться смогут? — спросил я.
— Только резать, — отозвался дежурный оператор. — Час работы снаружи, если им никто не будет мешать.
— Им будут мешать, — пообещал я. Каким именно образом, я уточнять не стал: у хорошей фразы должен оставаться запас хода.
Айк смотрел то на карту, то на меня, и по его лицу — открытому, честному лицу человека, ни разу не выигрывавшего у Наливайко, читалась вся траектория его мысли. Сначала его контр-адмирал отказался убегать, когда бежать было и можно, и разумно. Потом отказался таранить всерьёз. Теперь, когда удача наконец повернулась к нам лицом и покалеченного американца можно было отойти, разогнаться и добить, — его контр-адмирал отказался добивать и намертво пришвартовался к противнику посреди боя. В сумме выходил диагноз, и Айк держал его на языке из последней вежливости. Дружба дружбой, но в его картине мира существовал устав, а в уставе не существовало нас — пришвартованных к американскому тяжёлому крейсеру посреди чужой звёздной системы.
— Мы сцепились с ним, — произнёс он осторожно, как разговаривают с человеком на карнизе. — Намертво. Без расцепки. Вместо того чтобы добить. Так не делает никто, Александр Иванович. Никто и никогда. Из нормальных людей, конечно…
— Знаю, — сказал я. — Потому и делаю.
— Это не ответ, господин контр-адмирал.
— Это лучший из ответов, доступных тебе до конца ближайшего получаса. Подумай сам: приём, которого нет в наших наставлениях, отсутствует и в наставлениях противника. Всё, чего противник не репетировал, он делает медленно и скверно — а время теперь работает на того, кто заранее знает свой следующий шаг.
Айк открыл рот, подержал его открытым и закрыл: возразить было нечем, а запомнить стоило.
Я поднял руку с браслетом и вызвал по личному каналу:
— Полковник Дорохов? Васильков. Все три взвода «морской» пехоты — в ангар, к шаттлам. Полная боевая выкладка. Построение — коробками, перед камерами: так, чтобы в кадр вошли все до последнего человека. — Пауза. — Да, полковник, вы правильно расслышали. Именно перед камерами. Строимся красиво.
В динамике браслета помолчали ровно столько, сколько нужно человеку, чтобы проглотить все уставные вопросы разом.
— Есть построение перед камерами, — ответил Кузьма Кузьмич. — Есть красиво.