Но, подчеркивая наличие совпадений в терминологии панегириков и нумизматических источников, А. Остэн, на наш взгляд, ставит вопрос о присутствии элементов риторического жанра во всех видах исторических источников, даже в официальных документах, создававшихся самими представителями государственной власти. Вместе с тем А. Остэн приходит к выводу, что латинские панегирики содержат в себе и элементы некоего поучения, адресованного государственным чиновникам.
Как проследил А. Остэн, риторы настаивали на равноправном сотрудничестве органов провинциальной бюрократии и выборных советов городского самоуправления. Они не только расхваливали провинциальных наместников за финансовую помощь городам, но и призывали наместников уважать права городской муниципальной знати[64].
Тем самым, на наш взгляд, А. Остэн обращает внимание на важную особенность риторики панегириков: эта риторика объединяла в себе сразу несколько жанров, она не была однородной и узкофункциональной. Риторика панегириков вбирала в себя риторику других — официальных — источников, творчески перерабатывала терминологию эпиграфических и нумизматических текстов. В понимании А. Остэна риторика панегириков не искажала, а, наоборот, отображала историческую реальность своего времени, но с одним важным уточнением — галльские риторы отображали официальную риторику государственной власти, ту идеологию, которая разрабатывалась государственными структурами. Сама же эта идеология была частью исторической реальности своего времени, она создавалась в конкретных обстоятельствах, а её содержание формулировали реально существовавшие органы государственной власти.
Следовательно, как полагает А. Остэн, сегодня исследователи должны ставить вопрос не о том, как политические идеи галльских риторов искажали реальный смысл событий военно-политической истории, а о том, как риторы воспроизводили в своих текстах риторику официальной императорской власти, как использовали методы и термины официальной пропаганды для создания своих текстов.
Но риторика, представленная в грекоязычных текстах, тоже рассматривается с позиций триады «автор — жанр — аудитория», т. е. исследователи обращаются к произведениям греческих риторов второй половины IV в. не только для изучения событийной истории, но и для того, чтобы определить, как ритор воздействовал на свою читательскую аудиторию, как он внушал читателю те или иные идеи. Например, Ф. Фельгентрой выделяет в одной из речей знаменитого антиохийского ритора Либания (314–393)[65], посвященной императору Юлиану Отступнику (360–363), 3 тематических блока, каждый из которых прославляет те или иные добродетели Юлиана: тем самым исследователь ставит вопрос о структурно-композиционном плане речи и о методе изложения сведений у Либания. По мнению Ф. Фельгентроя, Либаний активно сочетал два жанра, эпос и собственно историографию, чтобы создать более яркий рассказ о военных кампаниях и административной деятельности Юлиана[66].
Более того, на примере речей Либания современные исследователи ставят вопрос и об общих принципах развития грекоязычного риторического искусства во второй половине IV в.: П.-Л. Малосс подчеркивает, что техника риторического восхваления заключалась в преувеличении, механизм же преувеличения, в свою очередь, состоял в том, чтобы «преобразовать обычное в необычное, талант в гениальность, простое качество в высшую добродетель»[67]. Другими словами, П.-Л. Малосс стремится выявить саму структуру преувеличения, т. е. методы, с помощью которых оно создавалось риторами, к этим методам исследователь относит сравнение императора с предшествующими правителями, перечисление трудностей военного похода или воинственных качеств противника императора, а также фразы-клише о том, что в императоре сосредоточены все добродетели и он заботится обо всей империи[68].
Как нам кажется, П.-Л. Малосс показывает «лабораторию», инструментарий работы ритора, а значит, исследователь подчеркивает неоднородный, многосоставной характер панегирика как литературного жанра: конечно же, П.-Л. Малосс признает, что цель панегириста состояла в восхвалении императора, но исследователь не воспринимает слова ритора только как искажение истины, т. е. реального смысла событий. Как и А. Остэн, П.-Л. Малосс отмечает, что Либаний и другие грекоязычные авторы воспроизводили официальную риторику императорской власти и использовали для этого обширный набор ярких и выразительных средств словесности. Но сами эти средства, как полагает П.-Л. Малосс, были всего лишь приукрашиванием действительности, а не её тотальным искажением, риторы выстраивали свои тексты таким образом, чтобы либо дополнительно сообщить о реальных достижениях императора, т. е. усилить степень успеха, либо умолчать о его поражениях[69]. Тактика же умолчания выполнялась двумя способами: либо ритор смещал внимание читателя на другие сюжеты, либо он обвинял в некомпетентности ближайшее окружение императора, тем самым оправдывая самого венценосца[70].
Т. о., П.-Л. Малосс стремится показать, что Либаний, равно как и любой другой ритор, не придумывал факты, не рассказывал вымышленных, совершенно ложных историй: по мнению П.-Л. Малосса, недостоверность сведений ритора заключается либо в преувеличении, либо в преуменьшении реальных фактов, реально произошедших событий. Соответственно, по оценке П.-Л. Малосса, задача исследователя состоит не только в том, чтобы рассмотреть сведения ритора о реальных событиях, но и в том, чтобы раскрыть методы преувеличения или преуменьшения этих событий.
X. Фрон ставит вопрос о т. н. стратегиях общения в письмах Либания, т. е. как антиохийский ритор общался с адресатами своих писем, не просто используя правила риторики, но создавая с их помощью замкнутый и обособленный круг образованных людей, разделяющих один и тот же стандарт образования и одни и те же духовные ценности[71]. Наконец, Л. ван Хоф доказывает, что в своих речах Либаний последовательно придерживался принципов т. н. второй софистики, т. e. учения грекоязычных риторов, живших в эпоху ранней Римской империи, во II–III вв. По мнению Л. ван Хоф, труды Либания — это не разрыв с предшествовавшей риторической традицией, а её прямое продолжение: как и риторы эпохи второй софистики, Либаний активно участвовал в политической жизни своего города, многие его речи посвящены политическим сюжетам[72].
Примерно те же вопросы Μ. Янка ставит и в отношении современника Либания — императора Юлиана Отступника[73], который был почитателем таланта антиохийского ритора и, возможно, его учеником. На примере трактата Юлиана «Мисопогон» Μ. Янка рассматривает сам механизм смешения жанров в творчестве Юлиана: исследователь полагает, что в данном трактате император-язычник использовал элементы сатиры, исторического повествования (автобиографии), панегирика, философского диалога, нравоучения и даже анекдота. По мнению Μ. Янки, «Мисопогон» представляет собой ироничный памфлет-самообличение, своеобразную сатиру наоборот, поскольку в данном произведении Юлиан в весьма комичной форме перечислил те упреки и обвинения, которые ему предъявляли жители Антиохии[74].
Другой языческий автор, на этот раз латиноязычный, — Квинт Аврелий Симмах (340–402)[75], влиятельный сенатор и политический деятель в пределах западной половины империи — тоже рассматривается с позиций теории текстовых (коммуникативных) стратегий. Как показала Т. Мойрер, в общении с адресатами своих писем Симмах придерживался двух стратегий диалога: в письмах к другим сенаторам (например, к Виру Флавию Никомаху), т. е. к лицам равного ранга, статуса и образования, Симмах активно приводил примеры из римской истории и мифологии, в письмах же к полководцам варварского (германского) происхождения он не ссылался на такие примеры и в целом использовал более простой стиль общения. По мнению Т. Мойрер, современная исследовательская литература не воспринимает труды Симмаха как источники по изучению событийной истории, в первую очередь она стремится найти в его произведениях сведения по социальной и культурной истории поздней Римской империи[76].
К. Соньо обращает внимание на тот факт, что сам Симмах четко отделял свои произведения от эпических поэм, которые, по его мнению, искажали истину (реальный смысл событий) в угоду поэтическому искусству. К. Соньо показала, что Симмах настойчиво внушал читателю идею о правдивости, достоверности своих сведений, неизменно гордился тем, что он сам был очевидцем событий, которым посвящены его труды. Как полагает исследовательница, Симмах считал свое личное участие в данных событиях более надежным источником вдохновения, чем красоту фразы у поэтов, не видевших деяний императора своими глазами. Таким образом, по мнению К. Соньо, Симмах все же не воспринимал свои речи как лесть, т. е. как прославление ложных деяний императора: сенатор настаивал, что он не присваивал императору ложных заслуг, не приписывал мнимых побед, а сообщал только о реальных победах и достижениях правителя[77].
На наш взгляд, как и в случае с Аммианом Марцеллином, К. Соньо ставит вопрос о полемике между различными жанрами позднеримской латиноязычной литературы, а также о том, как в рамках этой полемики сами позднеримские авторы воспринимали особенности своих трудов. В меньшей степени подобные подходы применяются в отношении творчества Фемистия (317–389)[78] — грекоязычного ритора из Константинополя, крупного политического деятеля и философа-аристотелиста. В работах таких исследователей, как Ф. Фатти, Я. Штенгер и П. Хизер, прослеживается тенденция рассматривать Фемистия как автора-язычника на службе у христианских императоров, при этом Фемистий неизменно оценивается как носитель именно эллинской системы воспитания, образования и культуры, что вполне естественно в силу территориального местонахождения ритора. Указанные исследователи в большей степени все же ставят вопрос не о том, как Фемистий спорил с другими риторами, а о том, как он использовал традиции эллинистической культуры и воспитания для прославления христианских императоров, а также как он сочетал в своем творчестве две роли — политика и философа[79].
Наконец еще один ритор, который тоже активно совмещал литературное творчество с государственной деятельностью, — Авсоний (310–393)[80], живший в западной половине империи, в основном на территории Галлии. Авсоний в большей степени, чем Фемистий, получил внимание исследователей именно как писатель, а не как политический деятель. В этом смысле достаточно традиционную точку зрения выразила X. Сиван, которая пришла к выводу, что Авсоний не обладал особыми связями с италийской сенаторской аристократией и не был серьезно вовлечен в дела государственного управления. Как полагает X. Сиван, Авсоний, в 375–379 гг. занимавший крупные должности в центральной администрации империи, не проводил каких-либо глубоких реформ в центральных административных структурах. По мнению исследовательницы, политическая деятельность Авсония заключалась только в том, что он весьма активно продвигал в центральные бюрократические структуры выходцев из своей родной Галлии, широко использовал практику покровительства и лоббирования интересов галльских региональных элит[81].
Несколько иную оценку высказал А. Джошкун: по его мнению, Авсоний был не только талантливым ритором, но и компетентным чиновником, поскольку риторическое образование, полученное Авсонием, включало в себя и изучение римского права. Знание римского права было необходимым условием для выполнения функций квестора — должности, которую Авсоний занимал в период между 375 и 379 гг. Соответственно, как заключает А. Джошкун, изысканный стиль некоторых императорских законов, составленных рукой Авсония, не может служить аргументом против его профессионализма в вопросах государственного управления[82].
Собственно же литературная деятельность Авсония рассматривается в современных исследованиях скорее с точки зрения борьбы или взаимодействия жанров, а не в рамках противопоставления «чиновник — писатель», как в случае с Фемистием. Н. Рюкер и Н. Ройкер полагают, что литературное творчество Авсония необходимо оценивать в рамках дилеммы «новатор-классицист»: по их мнению, благодаря такой трактовке труды галльского ритора смогут полнее раскрыть перед любым исследователем жанровое своеобразие позднеримской латиноязычной литературы. Как подчеркивают Н. Рюкер и Н. Ройкер, наиболее эффективная методология анализа произведений Авсония — теория интертекстуальности, позволяющая, по их мнению, преодолеть старую точку зрения об Авсонии как о подражателе классических латинских поэтов. Такая точка зрения господствовала в исследовательской литературе вплоть до 1970-х гг., но, с учетом современных методов постмодернистской литературоведческой критики, эта позиция, как отмечают Н. Рюкер и Н. Ройкер, значительно устарела и выглядит неэффективной.
На основе многих поэм Авсония исследователи пришли к выводу, что он не подражал, а переделывал произведения Вергилия, Горация, Овидия, Катулла и других авторов эпохи ранней империи, точнее — наделял фразы, слова и даже целые текстовые фрагменты произведений этих авторов совершенно новым смыслом. Как проследили Н. Рюкер и Н. Ройкер, Авсоний ссылался на классических латинских поэтов, заимствовал строки их поэм и вставлял в свои стихотворения, но при этом помещал слова и фразы в совершенно новый контекст, тем самым создавая и новые произведения[83].
Μ. Лолли отметил, что Авсоний весьма своеобразно подходил даже к задачам панегирика — того жанра, который, казалось бы, однозначно предполагает восхваление своего адресата. Как проследил Μ. Лолли, в своей благодарственной речи, написанной в честь императора Грациана, Авсоний прославляет не только императора, но и самого себя, подчеркивая свою значимость и важность в воспитании Грациана. По мнению Μ. Лолли, даже тогда, когда Грациан уже стал полноправным Августом, Авсоний все равно продолжал считать себя его наставником и учителем: галльский ритор полагал, что только благодаря его наставничеству юный Грациан приобрел все добродетели и качества, необходимые правителю[84].
Как и в случае с Симмахом, современная историография ставит вопрос и о том, как сам Авсоний воспринимал свою литературную деятельность, какие стратегии общения прослеживаются в его произведениях: так, Д. Амхердт полагает, что письма Авсония выражали духовные ценности галло-римской сенаторской аристократии. По мнению Д. Амхердта, Авсоний не только высказывал свои личные идеи и предпочтения, но был и выразителем настроений этой группы общества, посредством обмена письмами он, с одной стороны, укреплял связи между образованными аристократами, а с другой — способствовал обособлению их от других групп общества, вносил существенный вклад в формирование их социальной самоидентичности[85].
На этом мы позволим себе завершить обзор тех подходов, которые используются в современной исследовательской литературе при анализе трудов позднеримских авторов IV в.: подчеркнем, что мы обратились только к тем авторам, труды которых содержат наибольшее количество сведений по военной истории империи во второй половине IV в., и, как видно из представленного обзора, большинство этих авторов составляют риторы. Соответственно, мы можем выделить два основных подхода, которые, в свою очередь, отражают особенности двух литературных жанров — собственно исторического произведения и речи (панегирика). В случае с историческими произведениями (историями, хрониками, эпитомами и бревиариями) исследователи стремятся найти в тексте элементы разных жанров и определить механизм их сочетания, другими словами, исследователи ставят вопросы о том, какие жанры выбрал автор, почему именно эти жанры, а не другие, как он согласовывал выбранные им жанры.
Фактически исследователи рассматривают исторические произведения с точки зрения их жанровой структуры, и, следовательно, пытаются установить связь между историческим трудом и той литературной культурой, в рамках которой он был создан. В качестве решающего фактора, определяющего структурно-композиционный план произведения, рассматривается борьба литературных жанров, существовавших во время жизни автора. Спор между литературными жанрами, их соперничество или, наоборот, взаимовлияние в рамках такого подхода считаются более важными процессами, чем соотношение исторической реальности и субъективных предпочтений автора. Как результат, такую методологию условно можно назвать «теорией борьбы жанров», в дальнейшем, для удобства, мы будем использовать именно это обозначение.
В случае же с риторическими источниками исследователи применяют подход, который мы условно можем назвать «теорией коммуникации» — этот подход в большей степени акцентирует внимание не на жанровой структуре текста, а на средствах общения его автора с читателем. Другими словами, в рамках указанного подхода исследователи стремятся определить, как ритор исказил реальный смысл событий, как он хотел донести до читателя свою мысль. Фактически теория коммуникации ставит вопрос о том, как ритор выстраивает стратегию общения со своей читательской аудиторией, точнее, как он навязывает читателю свое мнение, в какой форме высказывает свою мысль. Вместе с тем, по мнению сторонников этой теории, ритор не придумывал ложных событий, он сообщал только о реально произошедших событиях, другой вопрос, как именно он о них сообщал и где расставлял акценты.
Мы сознательно не называем теорию коммуникации дискурс-анализом: как проследил Ж. Гийому, дискурс-анализ уделяет основное внимание словам, языку и в целом лингвистическим структурам текста, т. е. исследователь, работающий в рамках такой методологии, рассматривает значение отдельных слов, их сочетание друг с другом, порядок и последовательность предложений. Для дискурс-анализа важны сами речевые высказывания автора, виды этих высказываний: принципы дискурс-анализа заключаются в классификации высказываний по ряду определенных критериев (как правило, сюжет или эмоция). По сути, как полагает Ж. Гийому, дискурс-анализ призван установить, как значение того или иного слова менялось в рамках одного текста или группы текстов: первоначально исследователь определяет, с помощью каких слов и предложений автор построил сюжет своего текста, а затем отвечает на вопрос, какие функции выполняет этот сюжет[86].
Фактически, учитывая наблюдения Ж. Гийому, можно признать, что дискурс-анализ — это, скорее, вспомогательная функция более общей теории, но не сама теория как таковая, т. е. не модель научного исследования. Скорее мы можем заключить, что теория коммуникации, как мы условно её называем, включает в себя дискурс-анализ, но не сводится к нему: дискурс-анализ позволяет исследователям, работающим в рамках теории коммуникации, определить, с помощью каких слов и фраз автор высказал свою мысль, но сам по себе дискурс-анализ не позволяет установить, как автор выстраивает диалог с читателем, какой стратегии общения с читателем он придерживается.
§ 3. Теория истории и история событий:
пример позднеримской армии
Соответственно, переходя к характеристике нашего метода анализа источников, подчеркнем, что мы выступаем против жесткого и однозначного деления источников на исторические и риторические, поскольку, во-первых, такое деление кажется нам искусственным: любые позднеримские тексты (и латиноязычные, и грекоязычные), что-либо сообщающие о событиях политической или военной истории империи, сочетали в себе и историческое повествование (рассказ), и риторическое нравоучение. Во-вторых, теория борьбы жанров и теория коммуникации — это структурно-функциональные теории, поскольку они применяются для изучения структурных объектов, в данном случае — объектов духовной культуры, т. е. идей интеллектуалов и образов повседневного мышления.
Но сюжет нашей книги относится к области событийной, а не структурно-функциональной истории, мы изучаем историю отдельных войсковых подразделений позднеримской армии второй половины IV в. и понимаем под событием любое упоминание о том или ином подразделении в любом из источников. Изучение же истории отдельных войсковых подразделений — это реконструкция хронологической последовательности событий, связанных с войсковыми подразделениями. Значит, первоначально мы должны ответить на вопрос, как сами позднеримские авторы, сообщающие о войсковых подразделениях, определяли задачи истории, какую роль они ей отводили, какие функции на нее возлагали.
Для ответа на этот вопрос мы хотели бы обратиться к сведениям относительно малоизвестного анонимного трактата по риторике, сохранившегося в рукописи Parisinus Latinus 7530. Трактат был издан еще в 1863 г., но только в 2009 г. исследователи обратили на него внимание как на ценный источник по развитию историографической культуры в эпоху поздней Античности. Как проследил Μ. Зельмайер[87], трактат содержит цитаты из учебника по риторике, написанного Юлием Виктором — учителем риторики и грамматики галльского происхождения, сам же Юлий Виктор, как полагают исследователи, жил в IV в. н. э., поскольку его упоминает в своем труде другой ритор — Руфин Антиохийский, живший позже, в V или VI в.[88] Сама же рукопись Parisinus Latinus 7530, донесшая до нас текст трактата, была составлена в знаменитом монастыре Монтекассино в Италии в период между 779 и 796 гг., т. е. уже в эпоху Карла Великого: по своему содержанию рукопись представляет собой сборник извлечений из различных учебников по латинской грамматике и риторике, данный сборник определенно использовался в дидактических и педагогических целях, т. е. для преподавания латинского языка в школах (гимназиях)[89].
Следовательно, трактат, сведения которого мы хотели бы сейчас рассмотреть, был создан в период между рубежом IV и V вв. и концом VIII в., а значит, своим содержанием он неизбежно отражает то понимание функций и задач истории (точнее — историописания), которое сложилось в эпоху поздней Античности. По сути, как подчеркнул Дж. Дзеккини, трактат, сохранившийся в рукописи Parisinus Latinus 7530, позволяет определить, какие принципы и методы античного историописания продолжали использоваться в исторических трудах эпохи раннего Средневековья и какой смысл сами раннесредневековые (латиноязычные) авторы вкладывали в слово «история»[90]. Вместе с тем, на наш взгляд, совершенно очевидно, что этот текст в равной мере позволяет установить особенности развития исторической науки и в эпоху поздней Античности, которая предшествовала периоду раннего Средневековья.
Согласно автору трактата, «история — это рассказ о совершенных деяниях, которые достойны памяти: она сообщает или о делах войны, или о делах гражданских, т. е. [о делах] мира. У историка есть три обязанности: рассказывать о подлинных деяниях, [рассказывать] ясно и кратко» (Historia est rerum gestarum et dignarum memoria relatio: ea versatur aut in rebus bellicis aut in negotiis civilibus, id est pacis. Historici officii (sic) sunt tria: ut veras res, ut dilucide, ut breviter exponat)[91]. Как утверждает тот же автор, «труд истории заключается в том, чтобы дать нам сведения о деяниях, цель же, т. е. τό τέλος (в переводе с древнегреческого — 'конец', 'итог', 'завершение', 'цель'. — Е. Μ.), состоит в том, чтобы с её помощью мы узнали, как деяния следовали [друг за другом] и [как они] свершились, или же в том, чтобы помочь нам в применении красноречия» (Opus historiae est, ut nos notitia rerum instruat, finis autem, id est τά τέλος ut ex ea sequendas aut fugiendas res cognoscamus aut ad usum eloquentiae adiuvemur)[92].
[64] Hostein A. Un exemplum historique dans le discours d'Eumène. À propos de Panégyrique latin V(9),7,3 H Clio sous le regard d'Hermès. L'utilisation de l'histoire dans la rhétorique ancienne de l'époque hellénistique à l'Antiquité tardive / Éd. par P.-L. Malosse. Alessandria, 2010. P. 202–204, 206, 208–209; Idem. Le Panégyrique latin VII (6) ou l'éloge de la pietas de Constantin // Constantin et la Gaule. Autour de la vision de Grand / Éd. par L. Guichard, A. Gutsfeld, Fr. Richard. Nancy; Paris, 2016. P. 36–38, 40–45.
[65] В данной монографии мы использовали издание: Libanii opera / Ed. R. Foerster. Vol. 1–4: Orationes 1–64. Leipzig, 1903–1908; Libanii opera / Ed. R. Foerster. Vol. 11: Epistulae 840–1544. Lepzig, 1922.
[66] Felgentreu Fr. Aufbau und Erzähltechnik im Epitaphios auf Kaiser Juhan. Zur Kompositionskunst des Libanios // Theatron: Rhetorische Kultur in Spätantike und Mittelalter / Rhetorical Culture in Late Antiquity and the Middle Ages / Hrsg, von Μ. Grünbart. Berlin; N. Y., 2007. S. 55–56, 62, 64, 66–67.
[67] Malosse Р.-L. La pratique concrète de l'amplification dans la rhétorique ancienne: l'exemple de Libanios dans son éloge des empereurs Constance et Constant // Revue de philologie. 2000. Vol. 74. Fasc. 1/2. P. 179.
[68] Ibid. P. 180–181, 186–192.
[69] Malusse P.-L. Sans mentir (ou presque): La dissimulation des faits gênants dans la rhétorique de l'éloge, d'après l'exemple des discours royaux de Libanios // Rhetorica: A Journal of the History of Rhetoric. 2000. Vol. 18/3. P. 246–247.
[70] Ibid. P. 248–250, 252–259.
[71] Fron Chr. Der Schüler als Spiegelbild und Kommunikationsgegenstand. Kommunikationsstrategien bei der Korrespondenz von Libanios mit Eltern, Familienangehörigen und Fürsprechern // Adressat und Adressant in antiken Briefen. Rollenkonfigurationen und kommunikative Strategien in griechischer und römischer Epistolographie / Hrsg, von G. Μ. Müller, S. Retsch, J. Schenk. Berlin; N. Y., 2020. S. 410, 412–413, 426.
[72] Hoof L., van. Greek Rhetoric and the Late Roman Empire. The Bubble of the “Third Sophistic” // Antiquité Tardive. 2010. Vol. 18. P. 214, 216–221, 223. Развивая точку зрения Л. ван Хоф, Х.-Г. Нессельрат показывает, что Либаний активно цитировал не только произведения классических древнегреческих риторов, но и произведения авторов эпохи второй софистики. См.: NesselrathH.-G. Libanius and the literary tradition. P. 241–242.
[73] В данной монографии мы использовали издание: The Works of the Emperor Julian / With an English Translation by W. C. Wright. Vol. I–II. London, 1913.
[74] Janka Μ. Quae philosophia fuit, satura facta est. Julians “Misopogon” zwischen Gattungskonvention und Sitz im Leben // Kaiser Juhan 'Apostata' und die philosophische Reaktion gegen das Christentum / Hrsg, von Chr. Schäfer. Berlin; N. Y., 2008. S. 187, 189, 192, 195–196, 198, 203–204. Тезис о смешении жанров в произведениях Юлиана поддерживает и П.-Л. Малосс, который, например, считает, что каждое из писем Юлиана выполняло сразу несколько функций, т. е. содержало в себе и сообщение, и просьбу, и поучение, и благодарность (см.: Malosse Р.-L. Les bagues de l'Empereur Julien. La mise en pratique de la rhétorique épistolaire dans la correspondance personnelle d'un empereur // Rhetorica. 2007. Vol. 25/2. P. 191). 3a 10 лет до Μ. Янки другой исследователь, Х.-У. Вимер, противопоставил литературоведческий подход традиционному, позитивистскому, ориентированному на изучение политических сюжетов, и показал преимущества анализа жанровой структуры «Мисопогона» — по оценке Х.-У. Вимера, данное произведение не следует рассматривать просто как орудие императорской пропаганды, которую Юлиан сформулировал накануне своего персидского похода для обоснования предстоящих боевых действий с персами. По мнению Х.-У. Вимера, анализ внутренней структуры текста, т. е. его структурно-композиционного плана, более точно раскрывает намерения Юлиана и функции самого текста. Как показал исследователь, в речи Юлиана доминируют в основном элементы сатиры и памфлета, представленные в весьма ироничной стилистике, когда Юлиан критикует себя и расхваливает жителей Антиохии, но использует для этого обвинения, высказанные в его адрес самими же гражданами города. См.: Wiemer H.-U. Ein Kaiser verspottet sich selbst: literarische Form und historische Bedeutung von Kaiser Juhans “Misopogon” // Imperium Romanum: Studien zu Geschichte und Rezeption. Festschrift für Karl Christ zum 75. Geburtstag / Hrsg, von P. Kneissl. Stuttgart, 1998. S. 733–736, 739–740, 745, 752–754.
[75] В данной монографии мы использовали издание: Q. Aurelii Symmachi quae supersunt/Ed. О. Seeck. (MGH. AA. 6.1.) Berolini, 1883.
[76] Meurer T. In scribendo formam vetustatis amplector. Vergangenheitsbezüge als Strategie kommunikativer In– und Exklusion in der Korrespondenz des Q. Aurelius Symmachus // Adressat und Adressant in antiken Briefen. Rollenkonfigurationen und kommunikative Strategien in griechischer und römischer Epistolographie / Hrsg, von G. Μ. Müller, S. Retsch, J. Schenk. Berlin; N. Y., 2020. S. 431–434, 436–437, 439–441, 443–446.
[77] Sogno C. Q. Aurelius Symmachus: A Political Biography. Ann Arbor, 2006. P. 8–9.
[78] В данной монографии мы использовали издание: Themistii orationes quae super-sunt/Ed. G. Downey, H. Schenkl. Vol. 1–2. Leipzig, 1965–1971.
[79] Fatti F. Temistio. Città e dinastia // Costantino I. Enciclopedia Costantiniana sulla figura e l'immagine dell'imperatore del cosiddetto editto di Milano, 313–2013 / A cura di A. Melloni. Vol. II. Roma, 2013. P. 223–224; Stenger J. Themistios und Palladas // Byzantion. 2007. Vol. 77. S. 400; Heather P. Liar in winter: Themistius and Theodosius// From the Tetrarchs to the Theodosians. Later Roman History and Culture, 284–450 CE / Ed. by S. McGill. Cambridge, 2010. P. 187–189, 200; Idem. Themistius: a political Philosopher// The Propaganda of Power. The Role of Panegyric in Late Antiquity / Ed. by Μ. Whitby. Leiden; Boston, 1998. P. 126–128, 130–131, 135–138, 141–143. См. также: Jones Chr. Themistius after the Death of Julian // Historia. 2010. Bd. 59/4. P. 506.
[80] В данной монографии мы использовали издание: Decimi Magni Ausonii Burdi — galensis opuscula /Ed. S. Prete. Leipzig, 1978.
[81] Sivan H. Ausonius of Bordeux. Genesis of a Gallic Aristocracy. London; N. Y., 1993. P. 119–120, 140–141.
[82] Coşkun A. Ausonius und die spätantike Quaestur // Zeitschrift der Savigny-Stiftung für Rechtsgeschichte. Romanistische Abteilung. 2001. Bd. 118/1. S. 313–315, 318–321, 326–327, 330.
[83] Rücker N., ReuckerN. Ausonius an Paulinus von Nola: Textgeschichte und literarische Form der Briefgedichte 21 und 22 des Decimus Magnus Ausonius. Göttingen, 2012. S. 49–53, 55–58, 60–69, 71, 76–77, 86–88. Судя по всему, интерес к теории интертекстуальности как методу анализа произведений позднеримских поэтов возник среди филологов-классиков еще в середине 1990-х гг. Например, уже тогда Μ. Э. Консоли высказалась в пользу применения такого метода для изучения поэтического искусства Авсония: Consoli Μ. E. Intertestualita ed originalita nella Mosella di Ausonio// Rivista di cultura classica e medioevale. 1995. Vol. 37/1. P. 129, 131, 133, 135–136, 139.
[84] Lolli Μ. Ausonius: die “Gratiarum actio ad Gratianum imperatorem” und “De maiestatis laudibus”. Lobrede auf den Herrscher oder auf den Lehrer?// Latomus. 2006. Vol. 65/3. S. 722–726.
[85] Amherdt D. La fonction de la poésie et le rôle du poète chez Ausone et Paulin de Nole// Museum Helveticum. 2004. Vol. 61. P. 73; Idem. Le Protrepticus ad nepotem d'Ausone: rhétorique et humour, ou Ausone est-il sérieux? // Mnemosyne. 2010. Vol. 63. P. 43–44, 47. Конечно же, современная историография уделяет значительное внимание и вопросу о жанровом разнообразии (жанровой структуре) в произведениях Авсония. Например, Дж. Скафольо проследил, что в своей знаменитой поэме «Мозелла» Авсоний соединил элементы эпоса, нравоучения, прославления и пасторальной поэзии. См.: Scafoglio G. Ausonio poeta della pace. Un'interpretazione della Mosella // REA. 2003. Vol. 105/2. P. 526: Idem. La retractatio della poesia epica nella Mosella di Ausonio // Wiener Studien. 2004. Bd. 117. P. 152, 154, 158–163, 166–168; Idem. Intertestualità e contaminazione dei generi letterari nella Mosella di Ausonio// L'Antiquité Classique. 1999. Vol. 68. P. 268–269, 271, 273–274; Idem. La poesia come colloquio: il caso di Ausonio // La poesia come colloquio / A cura di B. Bonhomme, A. Cerbo, J. Rieu. Napoli, 2016. P. 19–20, 29, 32.
[86] Guilhaumou J. De l'histoire des concepts à l'histoire linguistique des usages conceptuels// Genèses. 2000. Vol. 1. N. 38. P. 113; Idem. L'analyse de discours du côté de l'histoire. Une démarche interpretative// Langage et société. 2007. Vol. 3. N. 121–122. P. 178, 181, 183–185; Idem. A propos de l'analyse de discours: les historiens et le “tournant linguistique” //Langage et société. 1993. N. 65. P. 9–10, 16, 19.
[87] Sehlmeyer Μ. Geschichtsbilder fur Pagane und Christen… S. 20.
[88] C. lulii Victoris Ars Rhetorica / Ed. R. Giomini, Μ. S. Celentano. Leipzig, 1980. P. V–VI; Kaster R. Guardians of Language: The Grammarian and Society in Late Antiquity. Berkeley; Los Angeles; London, 1988. P. 351–352, no. 130, s. v. Rufinus.
[89] Meeder S. Monte Cassino's Network of Knowledge: The Earliest Manuscript Evidence // Writing the Early Medieval West. Studies in Honour of Rosamond McKitterick. Cambridge, 2018. P. 137.
[90] Zecchini G. Ende und Erbe der lateinisch-heidnischen Geschichtsschreibung // Jenseits der Grenzen. Beiträge zur spätantiken und frühmittelalterlichen Geschichtsschreibung / Hrsg, von H. Leppin, A. Goltz. Berlin; N. Y., 2009. S. 102–103.
[91] Rhetores latini minores /Ed. C. Halm. Lipsiae, 1863. P. 588, 1. 18–20.
[92] Ibid. P. 588, 1. 28–30.