— Он не успел... я звонила... он не успел...
Я не обратила внимания. В такие минуты все зовут кого-то. Мужа, маму, Бога, кого угодно. В родах человек всегда очень быстро вспоминает, что один не хочет умирать даже от боли, из которой рождается счастье.
Мы повезли ее в смотровую. Осмотр — и у меня внутри все сразу собралась в ту жесткую, сухую рабочую форму, в которой нет места ни жалости, ни эмоциям.
Полное.
Почти полное.
Голова низко.
Все идет быстро.
— В родзал, — сказала я коротко.
Милана снова вцепилась в меня.
— Нет... нет... подождите... мне страшно...
— Бояться уже поздно. Теперь рожаем.
Она всхлипнула, и в этом всхлипе было столько девичьего отчаяния, что я — как всегда в такие моменты — на долю секунды увидела не взрослую женщину, а ребенка, которого сейчас грубо, кроваво, навсегда переводят в другой разряд существ.
Мать.
В родзале белый свет бил прямо в лицо. Аппараты, стол, стерильные укладки, быстрые руки, короткие команды. Мир сузился. Так всегда бывает, когда начинается главное: исчезают биографии, цены сумок, должности мужей, обиды, возраст, макияж. Остается только работа тела и тех, кто рядом.
Милана рожала тяжело не по показателям — по нерву.
Тонкая, испуганная, избалованная хорошей жизнью, в которой, как мне почему-то сразу показалось, ей редко отказывали и редко оставляли один на один с настоящей болью. Такие женщины часто ломаются не физически — морально. Им страшнее не кровь, а утрата контроля.
Я держала ее голосом.
— Не зажимай плечи.
— Смотри на меня.
— Дыши.
— Молодец.
— Еще.
— Не кричи в потолок, кричи в работу.
— Давай, Милана. Еще немного.
Она выла. Потом просила прощения. Потом снова выла. Хватала меня за рукав. Шептала: “Я не могу”, “я сейчас умру”, “позвоните ему”, “господи, как больно”, “мамочка”.
Мамочка.
Иногда женщины в родах зовут мать раньше, чем называют отца ребенка.
Я видела это сотни раз.
И каждый раз внутри тихо ломалось что-то очень древнее.
— Влада Сергеевна, потуга, — сказала акушерка.