– Да не скули ты. – Ботинок врезается в солнечное сплетение, прерывая звук и заставляя жадно хватать ртом воздух. – Поставщик сам себя не сдаст.
Глеб поднимает голову, глядя наверх со всей ненавистью, на которую сейчас способен. Нет. Если сдохнуть – то не трусом. Хотя бы сдохнуть не трусом…
– Я поставщик.
Авторитет подходит ближе и садится на корточки, оранжевый свет уличного фонаря подсвечивает его лицо, одновременно знакомое и незнакомое. Грубые черты, изъеденная тюрьмой и годами кожа в рытвинах, тонкие губы, внимательные черные глаза.
Он сам тебя найдет.
Если зажмуриться – вот он, отпечатанный на веках. Отец. Смотрит с фотографии, яркая вспышка, замерший момент цепочки времени. Глеба начинает потряхивать.
– Врешь. – Человек улыбается знакомо и незнакомо одновременно. Он видел эту улыбку сотню раз в зеркале заднего вида, она была на каждой фотографии, которую делала покойная мама Толика, она бесила мать до истерики. Ты так на него похож. Ты так его мне напоминаешь. Его подцепляют за подбородок дулом пистолета, осматривают придирчиво, как курицу на рынке.
– Я ничего не скажу. – Голос срывается на хрип то ли от холода, то ли от подступившего к горлу колючего кома. Закрой глаза, закрой глаза, и все прекратится, закрой глаза, ведь там отец настоящий, не этот подменыш.
Выстрел.
Глеб хватается за вторую ногу, заорав во всю громкость легких. Это не прекратится так просто, его будут медленно превращать в решето, пока не сдохнет от потери крови. Если позволят такую роскошь. Уже плевать на Кургина, плевать на разборки, плевать на наркотики, город сузился до размеров пятачка у ментовки, а боль заполнила все, болью отдается асфальт, воздух, даже снег.
– Ты подумай, рука дрогнет, отстрелю что ценное.
Глеб тупо пялится на его лицо, впитывая в себя каждое мгновение. Крушение иллюзий, рухнувший замок фантазий. Так хотел стать как отец, что на самом деле стал, жаль, что сказать об этом было некому.
– Лучше бы ты сдох. – Он переворачивается на спину, заходясь в истерическом, получахоточном кашле-смехе. – Лучше бы ты сдох, мразь. – Чужой ботинок метко давит на место выстрела, Глеб жмурится, рычит сквозь зубы. – Лучше бы все сдохли.
– По-хорошему, значит, не хотим. – Отец качает головой, продолжая улыбаться. В его глазах нет ничего. Ни правды, ни чести, ничего из того, что мать так любила рисовать в Глебовой голове. Лед. Нет больше никакого Глеба, есть оголенный нерв, в который тычут раскаленной кочергой, есть боль. А смерти нет.
Пистолет падает в снег рядом, Глеб недоуменно пялится на него, не решаясь протянуть трясущуюся руку. Ярость сильнее боли, сильнее смерти.
– Одна пуля для тебя. Или для меня. Выбери смерть сам, есть не хочешь говорить.
Глеб хватается за макарова, порывисто приставляет к виску, его скручивает отчаяние, страх, водоворот эмоций от потрясения до отвращения к себе, пистолет выскальзывает из трясущихся пальцев, глаза жгут злые слезы. Трус. Трусом жил, трусом и сдохнешь.
– Я так и думал. – Чужой голос все такой же насмешливо-отстраненный. Этот раунд позорно проигран. – Если ты думаешь, что в этой жизни есть кто-то, кого ты можешь бояться, то это я. Не твои дружки-барыги.
Черное пятно в окровавленном снегу, оставшийся островок света в бескрайней темноте. Мира больше нет, а может, и не было никогда. У Глеба перед глазами все плывет от потери крови и начинающейся лихорадки.
– Воротков, – хрипло сипит, – Воротков поставщик.
Сказал, а сразу легче стало. За Вороткова умирать очень не хочется. Толпа приходит в движение. Он не видит, но слышит мат, выстрелы, его самого за шкирку поднимают и тащат в темноту. Лицо утыкается в заднее сиденье чьей-то машины, хлопают двери, мотор заводится с монотонным приятным гулом.
– Философ бумажки заберет, Костика в изоляторе ждет теплый прием. Че он, жив еще? – Незнакомый голос с водительского звучит неуместно радостно.
– Жив, чего ему помирать. Это ж даже не колени, так, мясо.
– Ювелирная работа, Марк Борисович, еще и в темноте. Уважаю. Держался он хорошо, жаль, что в конце не дотерпел. Вы знали, что он не сможет?
Глеб приоткрывает глаза, свет салонной лампочки падает на лицо, машина несется вперед, в черную неизвестность. Ему не хочется смотреть наверх, он знает наверняка, кто сидит рядом с ним. И ненавидит его всем своим существом.
– Догадывался, – голос отца режет слух. – Такие за жизнь цепляются до последнего. А убить человека у него нутра не хватит.
– Еще бы. В больничку, али мне заштопать? И догуливать поедем, я коньячку так и не пригубил.
– Тебе лишь бы задарма нажраться, Аркаша.
– А я и не отрицаю. И чего с ним теперь делать будем?
Отец отвечает не сразу, помолчав.