Кончено, кончено, раз и навсегда! Ах, много ль еще часов я буду держать свое тело в сем мире живых людей? И как не отдаться душою тому, чего она хочет — отвергнуть одно, задержаться ли жизнью в другом? Зачем суетиться, метаться? Куда направляться еще? Ведь знатность, богатство — не то, чего я в душе пожелал бы. Мечтать же о царской столице мне и вовсе, пожалуй, нельзя.
И вот я дождусь вожделенного утра, пойду одиноко бродить. Иль палкой своей, как мотыгой, начну ковырять в земле, вырывая сорняк… Поднимусь на восточный пригорок, чтоб там мне вольготнее было свистеть. Подойду к чистым струйкам воды и сложу там свои стихи.
Дай воспользуюсь я этим миром живых превращений, чтоб уйти мне затем в ничто! Зову неба я буду рад; колебаньям откуда явиться?
*ЖИЗНЬ УЧЕНОГО «ПЯТИ ИВ»
Ученый этот, откуда он — не знаю, и как фамилия и имя его ученое — не знаю также я. У дома было пять деревьев ивы, и он от них прозванье получил. Он был беспечен и спокойно величав. Он мало говорил. Он не стремился к славе и наживе. Любил читать, но не искал с усердием чрезмерным глубоких объяснений ко всему. И каждый раз, как появлялась у него идея и пониманье чего-нибудь, он приходил в восторг и забывал обед. Любил вино всем сердцем, всем нутром. Семья была бедна, он не всегда вино мог доставать. Родные и старинные друзья — все знали о такой его природе, от времени до времени, бывало, ему вина поставят, пригласят. А он придет к ним, станет пить, все выпьет до конца, стараясь обязательно напиться. Когда ж напьется пьян, отходит от стола, и в сердце нет заботы никакой, остаться ли ему гостить иль уходить. Забор его жилья был жалок и убог, не закрывал его от ветра и от солнца. Одет он был в короткую рубаху в заплатах и узлах. В корзинке, в тыквине бывало пустовато, но он был равнодушен и не тужил. Он часто сочинял для собственной забавы в старинном стиле ряд вещей, в которых очень бы хотел всем показать, к чему лежит его душа, и забывал задуматься над тем, удачно вышло или нет. Вот с этим настроением в душе он прожил до конца всю жизнь.
Похвальное слово ему гласит: «*Цянь Лоу изрек: «Не ныть, не горевать, когда ты беден и неизвестен; не суетиться, не шуметь, когда ты знатен и богат». Вот тот, кто эти слова Цянь Лоу развил до самых последних пределов, был человек такого типа! Хмелея за чаркой вина, петь и слагать стихи, и в этом находить радость! Кто ж этот человек, каких времен? Времен ли он монарха *У Хуай? Времен ли он монарха *Гэ Тянь-ши?».
ЗАПРЕТ НА ЛЮБОВЬ
Поэма
В свое время *Чжан Хэн сочинил «Поэму об утверждении своих чувств» и *Цай Юн — «Поэму об укрощении своих чувств». Оба поэта взяли себя в руки при описании чувств в совершенно свободных словах и придерживались исключительно бесстрастного спокойствия. Сначала выходило так, что они давали волю всем своим мыслям и настроениям, а в конце же концов все свели к запрету на них во имя правильного и нравственного начала. В их задачу входило подавить разбушевавшиеся превратные увлечения с тем, чтобы получилась серьезная помощь сатирику и протестанту. Преемники их в этой области появлялись на смену им в каждом поколении. Они, в соответствии с новой обстановкой и новыми сюжетами, сильно развивали свои мысли и все дальше и дальше шли в выборе слов.
Я в своем имении и захолустьи часто ничем не занят. Вот и я, в свою очередь, насочил кисть и произвел такое же. Хотя в смысле литературного изящества я не преуспел, но думаю, что не погрешил против своих мыслей писателя.
О красота, умчавшаяся вдаль от мысли и мечты, которая одна, раздвинув мир земли, так высится среди толпы подобных ей людей! Ты являешь нам лик превосходнейший свой, *сокрушавший когда-то и крепость и город, но рассчитанный также на то, что ты будешь иметь добродетель свою, всем известную нам из истории и из преданий. Сопричислю тебя к поющим нефритам, подобным тебе чистотою своей, и тождественной также сочту с удаленной от взглядов толпы орхидеей по тому благовонному духу, что она источает. Мягкому, нежному чувству жить ты даешь в этом грубом общеньи людей, как от них опресневшему, чуждому вкуса толпы. Ты исполнена лучших надежд и начал, к высокому облаку вдаль устремленных. Я скорблю лишь о том, что сияние утра вечерним сменяется вновь, и в волненье приводит меня эта мысль о всегдашней работе всей жизни людей, которая кончится в сто лет для всех их, и без исключенья. Как радости мало! Как скорбь велика!
Ты алый свой полог слегка приподнимешь и сядешь, приняв серьезную, строгую позу. Слегка, не задерживаясь, прикоснешься ты к чисто поющим гуслям, чтобы радость доставить себе. И пошлешь нам во всей неизбывности страсть, исходящую из-под нежнейших пальчиков твоих, откинув при этом все складки белоснежных твоих рукавов. Сверкнут прекрасные глаза и заструятся милым взглядом, уста полны словами и улыбкой, но не дарят их никому. Песня, мелодия близится уж к половине, как свет упадет на запад окна. Скорбная нота вещает о лесе осеннем, белые тучи прильнули к горе. Ты взглянешь наверх и увидишь небесный там путь, опустишь глаза и торопишь поющие струны. Духовная сила, духовная стать — все в женственном твоем очарованьи. Подымешься ли с места иль встанешь на месте, — всегда и во всем твоя прелесть сквозит. Громко звучит чистый напев, волненье во мне возбуждая; и я хотел бы прильнуть к коленям и так с тобою вступить в беседу. И хочу устремиться к тебе и с тобой завязать клятвенный вечный союз, и боюсь, как бы не провиниться в таком нарушении *ли — благочиния высшего в людях. К тебе обратился бы я со словами, как к фениксу-птице, боюсь, что другой человек — он меня уже опередил. Мысли мои приходят в смятенье, смущенье, и нет им покоя; вмиг и в мгновенье одно душа моя девятикратно идет к одному от другого.
Я желал бы быть в платье твоем и служить тебе воротничком, чтоб принять на себя неизбывный твой запах чудесный, идущий от ярко красивой головки. Но, увы, расстается с тобой на всю ночь воротник, а осенняя ночь, к сожалению, так бесконечно длинна! Я желал бы стать поясом к нижней одежде твоей, чтобы стягивать тонкое тело скромнейшей затворницы-девы. Увы, как различны на воздухе холод с теплом! Снимаешь порою ты старое платье, чтоб в новое переодеться. Я желал бы помадою быть в волосах, чтоб приглаживать локоны черные, что спадают до самых плечей. Жаль, однако, что моется часто красавица, и с прозрачной водой испарюсь и уйду. И желал бы в бровях твоих быть я сурьмою: я б тогда вслед за взглядом очей мог свободно вздыматься наверх! Но, увы, и в румянах, белилах и прочем ты на первое место лишь ставишь их свежесть, и бывает и так, что они посрамленье приемлют от чудно красивой прически. Я желал бы циновкою лечь на ковре камышовом твоем, чтоб покоить мне хрупкое тело твое в холодную третью осеннюю пору. Увы, полосатая тигровая шкура сиденье твое заместит: ведь пройдет только год, и она уж нужна. Я желал бы, как нитяный шелк, стать твоею туфлей: прилегал бы тогда к белой ножке твоей и повсюду был там, где ты ходишь. Но, увы, есть пора и ходьбе и покою: и меня без раздумья бросила б ты у постели своей. Я желал бы стать днем твоей тенью, чтоб всегда за тобой то на запад идти, то к востоку. Увы, много тени высокое дерево даст: будет час, к сожаленью, не вместе с тобой. Я желал бы, чтоб ночью тебе быть свечой, твой нефритовый лик освещать у обеих колонн. Увы, разовьется *фусановский луч, и тогда он загасит мой свет и закроет меня как светильник. Я желал бы стать веером из бамбука, чтоб держать в себе ветер прохладный и быть в твоей мягкой ладони. Увы, когда утренней каплей белеет роса, ты уж думаешь только о платье с полой, рукавом, и меня удалишь от себя. Я желал бы быть тем деревом утун, из которого сделана на коленях твоих поющая лютня. Увы, лишь радость всю силу свою разовьет, как горе уже подошло: и кончится тем, что меня оттолкнешь ты и будешь другим уж звучать.
Я вижу теперь, что желанное мной обязательно обернется противным. Остается уныло, уныло душою болеть, затаить в себе чувство больное — и некому жаловаться, — идти бродить без цели в южный лес и там прикорнуть где-нибудь в остатках тумана средь мулань-магнолий, закрыться в остатнюю тень от вечнозеленой сосны.
Если во взоре моем — идущая ты, то в сердце моем — и радость, и страх… Когда ж очевидно, что тихо и мертво кругом, никого не видать, то я одиноко тоскую-грущу и напрасно разыскиваю… Подберу свое легкое платье, и обратно в дорогу… Воззрюсь на вечерний свет ярый и стоном своим заструюсь. Шаг мой неровен, нетверд, забываю о радости жизни; вид у меня — тоска, печаль и скорбь у меня на лице. С шелестом, свистом «се-се» отлетает от сучьев листва, и в воздухе стужей студит: ведь дело на холод идет. Солнце уносит свой блик, с ним вместе готовое сгинуть, месяц кокетничает лучом на краю облаков. Птица печально кричит оттого, что одна улетает домой, животное каждое требует пары, иначе назад не уходит. Оплакиваю вечереющий поздно мой век; досадую также, что этот год кончится скоро.
И хочется ночью во сне за тобою идти: душа вся трепещет, теряет покой, как будто я лодке доверил себя, но весло потерял; иль вроде как если бы я полез на скалу, но мне не за что там уцепиться.
Сейчас созвездья Би и Мао наполнили оконный переплет. Северный ветер и резок, и резок, а я весь в печали и горе не сплю. Роем стремятся туда и сюда мои думы. Встаю, подпоясываюсь, на утро уставившись взором. Обильная изморозь блещет на белом крыльце. Петух свои крылья собрал, не поет. Флейта струится вдали, вся в чистой, прозрачной печали. Сначала она шла нежной и слитной руладой, вся полная духа свободы и счастья, кончает же тем, что, забравшись высоко, закрыла свой звук, сорвалась.
И думается, что она здесь сейчас, через тучу, идущую сверху, пошлет мне любовь. Но идущая туча уходит совсем — и ни слова вокруг… А время идет да идет и уж близко к тому, чтоб уйти от меня совершенно… Бесплодно сижу в напряженной мечте, самому себя жаль мне: она ведь теперь за горами, она ведь теперь за реками.
Иду я навстречу чистому ветру, снимая усталость с души, и всю свою слабую мысль и желанье отдам я возвратной волне. Виню тех, кто встретился там, на страницах поэмы *«О зарослях трав». Пою недопетую песнь *«О Шао-уделе и к югу». Заровняю в себе сотни, тысячи дум, сохраняя нетронутой честную мысль. Успокаиваю свое дальнее чувство в *восьми бесконечных пространствах земли.
Се Чжуан
ЛУННАЯ ПОЭМА[9]
Ван Бо
ВО ДВОРЦЕ ТЭНСКОГО КНЯЗЯ
Предисловие к стихам
*Наньчан — то в старину был цзюнь, большой район и округ. Теперь — то Хунду-фу большой губернский центр. Средь звезд его раздел созвездья И и Чжэнь, а земли в нем соседят с *Хэн и Лу. Полами служат ему *три цзяна, великие реки; поясом — *пять знаменитых озер. Держит в узде он *Цзин, где живут варвары *мани, тянет к себе *страны южные Оу-Юе. Здесь вещи ослепительной красы — что неземная драгоценность: здесь есть кусок земли, откуда луч драконова сиянья стрельнул в созвездия Коровы и Ковша. Здесь люди исключительные есть: они земные чудеса. Здесь был такой *диван, который Сюй Жу спускал себе с крюка, забитого Чэнь Фанем. Туманною массой лежат друг за другом здесь области мощной красы: и мчатся, как звезды, таланты живые — яркие люди сюда. Башни и рвы в изголовье лежат на самом скрещении *варваров-и и китайцев. Гости, хозяева дали нам все здесь, что было прекрасного в странах на юго-востоке. Так, наш господин *губернатор Янь — в ореоле прекрасной славы: он прибыл сюда издалека с парадною свитой, с оружьем и с флагами. Так, новый начальник Ли-чжоу — Юйвэнь для всех образцовый ученый: он с поездом крытых колясок временно здесь погостить остается. Уже десять декад здесь свободно, беспечно; друзей превосходных — что на небе туч. Из-за тысячи верст повидаться сошлись, сотрапезников знатных все кресла полны. Взлетает дракон, подымается феникс — то мастерский стиль-патриарх *ученого нашего Мэна. Пурпурный блеск молний, иней чистейший — то массы оружия войск *генерала-фельдмаршала Вана.
Глава семьи моей, отец, начальник был уезда, и путь мой пролегал средь ваших чудных мест. Я отрок молодой и неуч я еще — и вдруг попал сюда на ваш богатый пир.
Сейчас у нас — девятая луна и в очередь пришел уж третий осенний месяц. Разливы воды на дорогах исчезли, и вот уж холодные лужи прозрачны. Лучистый туман подобрался и сселся, и вот — вечерние горы алеют. Я с восторгом глядел на чудесных коней, проносившихся тройкой-четверкой по прекраснейшим вашим дорогам, и старался обнять этот воздух и свет — все красоты немого пейзажа — с высоты ваших гор и пригорков. Пришел к тому долгому острову, где были *чертоги царевича, добрался до древнего храма, где спасался бессмертный святой. Друг на друга громоздятся утесы и скалы, ввысь идут к слоистым, дальним небесам, а летящие палаты в струях ярко-красных вниз подходят к бездне, где земли уж нет. Мель журавлиная, остров утиный — они сплошным кольцом закручивают все извивы островные. Залы из кассий, дома в орхидее — они за рядом ряд расположились здесь, как горы иль холмы.
Распахну я узорные двери, вниз взгляну на резные карнизы… И горы и долы наполнят привольным простором охват моих взоров, а реки, озера широко раскроют мой глаз, пораженный восторгом. Ворота в сельских домах рядами стоят на земле. И это все дома, где гонг звучит и где *едят из динов древних и богатых. Большие ладьи, корабли запрудили толпою все броды — там всё кормы, где сплошь рисуют синих птиц, драконов желтых, расписных.
Радуга тает, дождь кончился, ясно и чисто, яркие краски сквозят через прогалины туч. Опускается с неба заря и летит наравне с одинокою уткой, и осенние воды слились в один цвет с бесконечной небесною далью. Рыбачья лодка поет вечернее: эхо идет далеко вплоть до самого берега *Пэнли. Гусиный строй напуган холодом, крик их прервется в затонах под *южными склонами Хэна. Вдаль устремляя свой стих, напеваю, голову вниз — и забудусь в восторге. Прочь от земли, вдохновенный порыв мой, он быстро взлетает ввысь. Свирели чудные небес издали звук, и с ним родился чистый ветер; напевы нежных голосов застыли вдруг, и тучи белые недвижны.
Здесь так, как бывало *в саду реки Суй знаменитом, где дух достигает высокой души и кубка *пэнцзэского Тао. Здесь так, как бывало на тех берегах *реки Е, где цвел ненюфар ярко-алый, творил знаменитый *поэт, и блеск ненюфара поэта освещает кисть *Линьчуаньского каллиграфа. *Четыре прекрасных условия здесь налицо, *две трудные задачи совместно решились.
Я взор свой здесь исчерпал до конца, смотря во глубь небес. Безмерно буду рад здесь провести беспечных много дней. Небо высоко, земля необъятна, я чувствую, что нет конца ни миру, ни вселенной. Подъему конец, наступает стенанье: я познаю, что есть судьба дням бедности и счастья. Взираю на Чанъань-столицу там, под солнцем; указываю *У и Хой — средь туч и облаков. Здесь — самый конец земли, и южная бездна глубока; там — столб небесный высок, и *Северный светоч далек. Заставы и горы — их трудно пройти, и кто пожалеет о том, кто свой путь потерял? Кувшинки с водою встречаются вместе: в конце концов это лишь гости из разных сторон. И все думаю с вечной тоской о входе к царю, но его не увижу: и в каком же году удостоился б я, как *Цзя И, быть советником трона? Увы, увы! Судьба людей порой бывает неровна, дороги к счастью иногда запутаны вконец. *Фэн Таном будучи, состариться легко, а *Ли Гуану получить удел и титул будет трудно. Неправильно было в *Чанша высылать Цзя И, царедворца. А сказать ведь нельзя, чтобы не было там на троне царя-совершенства. Упрятали также *Лян Хуна туда, в захолустье у моря. И едва ли ведь был недостаток тогда в просвещенной эпохе паренья. Но нужно в руководство взять мораль, что благородный, честный человек спокойно бедность переносит и что проникающий в законы жизни мудрец свой путь судьбы отлично знает. На старости быть мужественным мне еще сильнее надо. Как можно нам знать душу старика, что с убеленной головой? И в бедности во что бы то ни стало мне стойким нужно быть и не давать упасть своим стремленьям к сизым тучам, от жизни вверх. Вот черпать мне из родника корысти, но вдруг почувствовать лишь свежесть и приятность; иль очутиться в колее сухой мне и все ж по-прежнему довольным даже быть?
*Море севера пусть даже далеко, можно взмахом крыльев *птицы Пэн-гиганта долететь; там, *в углу восточном, солнце уж ушло, но *на туте или дубе можно все ж не опоздать. *Мэн Чан был человек высокой чистоты, но он напрасно уповал в своей душе служить царю. *Жуань Цзи безумным был из ряда вон, а разве можно так, как он, заплакать, видя край пути?
[9] Примечания к «Лунной поэме» и парафраз, помещенные в конце книги, в «Приложениях», принадлежат академику В. М. Алексееву.