— Он сказал, что будут наступать, — проговорил Бивербрук.
— Слышал.
— Вы ему верите?
Гарриман молчал секунд десять. Потом сказал:
— Я верю цифрам. Цифры у него хорошие. А насчёт наступления — мы увидим в январе.
Машину тряхнуло на выбоине. Бивербрук достал блокнот и ручку — ту самую, которой двадцать лет назад писал передовицы для «Экспресс», когда ещё был газетчиком, а не министром. Ручка была неудобная, перо цеплялось, но он к ней привык и не менял, как не меняют старую собаку на новую. Написал, быстро, не заботясь о почерке:
«29 сент. Москва. Сталин. Не кричал, не требовал 2-го фронта, не жаловался. Показал список — 5 позиций, каждая с расчётом. Просит сырьё и транспорт, не технику. Говорит, что его танки лучше наших — и это правда, Генштаб подтвердит. Молотов — манекен с пенсне. Старик в штатском (нач. генштаба?) — записывал каждое слово. Сталин сказал: через 3 мес. будем наступать. Не знаю, блеф или нет. Знаю одно: он не похож на человека, который проигрывает. Похож на человека, который строит. Черчиллю будет интересно.»
Закрыл блокнот. Убрал ручку. Поясница ныла, и он подумал, что в особняке на Спиридоновке должна быть ванна, и если русские экономят уголь так же, как в Кремле, то вода будет тёплая, не горячая, но сойдёт.
В Кремле Сталин стоял у карты. Молотов ушёл готовить протокол. Шапошников сидел за столом, прямой, несмотря на одышку.
— Борис Михайлович. Коротко.
— Танки их не нужны. «Матильда» в нашей грязи застрянет на первом километре. «Харрикейны» — отдать на север, в ПВО тылов. По нашему списку: алюминий реально, бензин сложнее, но выделят, грузовики — Гарриман кивал. Примут.
— Почему?
— Потому что мы просили правильно. Бивербрук газетчик, ему нужна история. Гарриман банкир, ему нужна отдача. Мы дали обоим.
Сталин сел. Потёр глаза — устали, щипало, надо бы лечь раньше, но не выйдет.
— Вы сказали им, что будем наступать, — сказал Шапошников. Не вопрос, не упрёк. Констатация.
— Сказал.
— Мерецков не начал. Дивизии неполные. Три месяца — предел.
— Предел и есть. Мерецкову позвоню завтра.
Шапошников поднялся. У двери обернулся:
— Покажусь врачам.
— Сегодня, — сказал Сталин. — Не завтра.
Шапошников усмехнулся одними уголками губ — как усмехается человек, пойманный на вранье, к которому привык.
— Слушаюсь.
Дверь закрылась. Сталин сидел в пустом кабинете, и лампа с зелёным абажуром бросала круг света на стол, а остальное тонуло в полумраке. Достал блокнот, записал одну строчку:
«29 сент. Список принят. 2-й фронт не поднимал. Мерецков — завтра.»
Закрыл. Подошёл к карте. Нашёл Архангельск. Провёл пальцем по маршруту: Исландия, Норвежское, Баренцево, порт. Через месяц этим путём пойдут корабли, и на каждом — алюминий, бензин, порох, тушёнка. И каждый, который дойдёт, — это снаряды, которые доедут до Тимошенко, и бензин, на котором Северов поднимется в воздух, и грузовик, на котором Комаров проедет через коридор с мукой.
А каждый, который не дойдёт, — это тишина на батарее, и «лаптёжник», которого некому перехватить, и мешок муки на дне Баренцева моря.
Выключил лампу. За окном шёл дождь, московский, мелкий, из тех, что длятся неделями и превращают дороги в болота. Распутица. Немцы не могут наступать. Значит, можно готовиться.
На Спиридоновке Бивербрук лежал в ванне, и вода была тёплая, не горячая, как он и предполагал. Виски стоял на табуретке рядом. Бивербрук смотрел в потолок, на лепнину, которая осыпалась в углу, и думал о Сталине. О том, что человек, который просит грузовики вместо танков, понимает в войне больше, чем все генералы Форин-офиса вместе. О том, что в досье не было ни слова правды. О том, что через три месяца он узнает, блефовал ли Сталин, когда говорил «наступать», и если не блефовал — если русские действительно ударят зимой — то мир изменится, и те, кто сегодня присматривается, завтра побегут помогать, потому что помогать победителю приятнее, чем жалеть проигравшего.
Допил виски. Вылез из ванны. Вытерся казённым полотенцем, жёстким, как наждак. Лёг в кровать, которая скрипела при каждом движении. За окном дождь стучал по карнизу, и Москва не спала.