Подписал: «Вариант 1. Черновой. Проверить: 1) грунт на просеке после морозов — лично; 2) стык — разведка боем, не раньше ноября; 3) артподготовка — сколько снарядов нужно на подавление высот, расчёт от Стельмаха; 4) танки — 30 машин, хватит ли на один эшелон?»
Четыре вопроса. Четыре неизвестных, без которых план — рисунок, а не приказ. Мерецков знал, что Жуков на его месте решил бы быстрее. Жуков посмотрел бы на карту, ткнул пальцем: «Здесь» — и дал бы приказ, и приказ был бы правильный, потому что Жуков угадывал. Мерецков не угадывал. Мерецков проверял. Ходил, мерил, трогал землю руками, разговаривал со старшинами и лесниками, и каждый факт ложился в тетрадь, и из фактов складывался план, который, может быть, был не таким красивым, как жуковский, но который не развалится от первого «а если».
Он допил кипяток. Сполоснул кружку. Лёг на топчан, не раздеваясь, только стянул сапоги и сунул ноги в сухие носки, которые берёг для сна. Тетрадь положил под подушку — привычка, бессмысленная и незаменимая, как молитва у человека, который не верит в бога.
За стеной школы шёл дождь. Мелкий, октябрьский, тот самый, от которого мокли портянки и раскисали дороги, и немцы не могли наступать, и он не мог наступать, и оба ждали мороза, каждый по своей причине. Немцы — чтобы дороги встали и подвоз пошёл. Мерецков — чтобы торф на просеке промёрз на метр и держал тридцатьчетвёрку.
Через стену доносились голоса — штабные офицеры, ночная смена, шифровки, доклады. Кто-то смеялся, негромко, и смех оборвался, будто человек вспомнил, что война. Тарасов сидел внизу, у печки, и чистил сапоги, методично, без спешки, как делал всё, что делал. Адъютант сушил портянки над той же печкой, и от портянок шёл пар, кислый, тёплый, домашний.
Мерецков закрыл глаза. Завтра — снова ходить. Проверить южный фланг, посмотреть переправы на Волхове, поговорить с артиллеристами. Через неделю — доклад Шапошникову, устный, по телефону, без бумаг. Через месяц — дивизии будут на месте. Через два — мороз. И тогда, если тетрадь не врёт, и если глина под торфом держит, и если гать ляжет бесшумно, и если стык окажется таким слабым, каким выглядит в стереотрубу, — тогда тридцать танков выйдут из леса в триста метров от немецкой траншеи, и пехота пойдёт следом, и Мга окажется в пятнадцати километрах по прямой, и грузовики перестанут ползти ночами через простреливаемый коридор, и поезда пойдут по рельсам, как ходили до войны.
Если.
Мерецков не любил это слово. Но и не боялся. «Если» — это неизвестное, а неизвестное можно проверить. Ногами.
В папке, привезённой из Москвы, лежала директива: «Удар на Мгу — конец октября.» Конец октября — через три недели. Мерецков посмотрел на просеку, на болото, на три километра кустарника, через которые нужно провести танки, и понял: не успеть. Не в три недели. Гать — месяц работы, если повезёт. Дивизии — в пути, но не на месте. Танки — обещаны, но не прибыли. Артиллерия — есть, но не пристреляна. И грунт — мокрый, рыхлый, не промёрзший. Танк по такой просеке не пройдёт, увязнет на первом километре.
Ему нужен мороз. Мороз промораживает грунт, и гать, которая сейчас проседает под сапогом, выдержит тридцатьчетвёрку. Мороз — декабрь. Значит, не октябрь. Он напишет Шапошникову завтра: срок нереален, нужно сдвинуть. Шапошников поймёт, потому что Шапошников умеет считать.
Заснул. Тетрадь под подушкой, дождь за стеной, портянки над печкой. До пятнадцатого декабря семьдесят три дня.
Глава 3
Распутица
Нойман стоял у входа в блиндаж и смотрел на то, что три месяца назад было дорогой. Дорога вела от переправы через Днепр к тыловому складу, четыре километра, и в июле грузовик проходил их за двадцать минут. В сентябре — за час. Сейчас грузовик не проходил вовсе. Дорога стала рекой. Бурой, густой, с воронками, из которых торчали обломки настила, положенного сапёрами неделю назад и засосанного за три дня. На обочине, по капот в грязи, стоял «Опель-Блиц», брошенный позавчера. Экипаж вытащил из кузова ящики с консервами и дотащил на себе, по колено в жиже, два километра до позиций. Грузовик остался. Он стоял, как памятник, накренившись на левый борт, и грязь медленно поднималась по дверце, и через неделю, если дождь не кончится, от него останется только крыша кабины, торчащая из болота, как поплавок.
Нойман закурил. Сигарета была последней из пачки, присланной из Берлина женой в посылке, которая шла шесть недель. В посылке ещё были шерстяные носки, плитка шоколада и письмо на четырёх страницах, в котором Эльза писала про яблоки в саду и про то, что Кристоф получил пятёрку по математике. Нойман прочитал письмо дважды и убрал в нагрудный карман, под клапан, где не промокнет. Яблоки. Математика. Слова из другого мира, в котором дождь — это зонт и прогулка, а не конец дороги и смерть мотора.
Кригер появился из-за угла, в плащ-палатке, с которой текло так, будто он только что вылез из реки. Лицо у Кригера было то же, что и в июле, — длинное, костистое, с глазами человека, который считает и которому не нравится результат. Только теперь под глазами лежали тени, и скулы выступали острее, и Кригер двигался медленнее, потому что грязь сжирала каждый шаг, и экономить силы стало привычкой.
— Утренняя сводка, герр генерал.
— Докладывайте.
Кригер не стал доставать бумаги — бумага мокла — и доложил по памяти.
— Плацдарм без изменений. Площадь пятьсот на четыреста метров. Потери за неделю: восемь убитых, девятнадцать раненых, в основном от миномётного огня и снайперов. Сапёры работают вполсилы — каждый выход на открытое место под огнём.
Нойман затянулся, выдохнул дым в сырой воздух. Дым не рассеивался, а стоял, как марля.
— Танки?
— На ходу тридцать один. Из них на плацдарме девять. Остальные на восточном берегу, в капонирах. Шесть на ремонте, но запасных частей нет вторую неделю. Конвой со снабжением стоит на дороге в двенадцати километрах отсюда. Грузовики сели.
— Топливо?
— На двое суток движения. Но движения нет, так что формально хватит на неделю. Если ничего не двигать.
Если ничего не двигать. Нойман повернулся и посмотрел на восток, через Днепр, на позиции, которые занимала его дивизия. 18-я танковая, та самая, которая в июне пересекла границу и за три недели дошла до Минска: сто сорок девять танков, шесть тысяч сто человек мотопехоты, тридцать шесть орудий, пятьсот двадцать грузовиков. Это было в июне. Сейчас октябрь.
Тридцать один танк. Три тысячи четыреста человек, остальные убиты, ранены, больны. Орудий двадцать два. Грузовиков он перестал считать, потому что грузовик, стоящий по оси в грязи, не грузовик, а мебель.
Дивизия стояла на Днепре третий месяц. Плацдарм, захваченный в июле ценой двухсот убитых и раненых, держался, как нарыв — болел, гноился и не вскрывался. Расширить его не удавалось: русские доты с метровыми стенами, миномёты, которые каждую ночь кладут по десять-пятнадцать мин на площадку размером с футбольное поле. Отдать — нельзя, приказа нет. Стоять — бессмысленно, потому что плацдарм без продвижения — это расход людей и снарядов без результата.
Нойман не был стратегом. Он был тактиком, командиром дивизии, и его горизонт — десять, двадцать, тридцать километров перед собой. Но даже в этом горизонте он видел вещи, которые не вмещались в доклады.
Дожди. Октябрь в Смоленской области — не берлинский октябрь с его модной моросью и каштанами на Унтер-ден-Линден. Здесь дождь падал стеной, день за днём, и земля, которая летом была твёрдой и проходимой, превращалась в субстанцию, для которой не существовало немецкого слова. Русские называли это «распутица», и в штабе корпуса переводчик объяснил: «время, когда нет путей». Нойман подумал тогда, что в немецком языке такого понятия нет, потому что в Германии дороги не исчезают. Здесь — исчезали. Буквально. Была дорога, прошёл дождь — нет дороги. Есть полоса грязи, по которой человек идёт час, лошадь идёт два, а машина не идёт вообще.
Снабжение остановилось. Не замедлилось, не осложнилось — остановилось. Бензин, снаряды, продовольствие, медикаменты — всё стояло на дорогах, в колоннах грузовиков, которые увязли между Оршей и Смоленском. Сто двадцать километров — дневной переход конвоя в хорошую погоду. В распутицу — неделя, если повезёт. Если не повезёт — две, и к тому моменту половина груза сгниёт, потому что брезент протекает, и мука в мешках набухает, и консервные банки ржавеют, и бинты покрываются плесенью.