Сталин перешёл к грузовикам. Полноприводные, полторы тысячи в месяц. И здесь Бивербрук решил проверить.
— Мы предлагаем танки, мистер Сталин. Двести штук. А вы просите грузовики. Грузовики не стреляют.
Сталин посмотрел на него. Секунду, не больше. Но Бивербрук физически почувствовал этот взгляд — не враждебный, не холодный. Внимательный. Как рентген.
— Лорд Бивербрук. Наш Т-34 лучше вашей «Матильды» по всем параметрам. Я говорю это не для того, чтобы обидеть, а для того, чтобы сэкономить ваши деньги. Танки мы сделаем сами. Но танк, стоящий на заводе, не убивает немцев. Его нужно довезти. Его нужно заправить. Его экипаж нужно накормить. Грузовик не стреляет. Грузовик делает так, чтобы стрелял танк.
Бивербрук хотел возразить — и не нашёл чем. Аргумент был из тех, которые нельзя оспорить, потому что они не содержат ни грана эмоции. Чистая механика. Он тридцать лет спорил с политиками и умел побеждать, но политики оперируют мнениями, а этот человек оперировал фактами, и факты были как гвозди — короткие и острые.
Дальше — порох и продовольствие. Сталин изложил это быстрее, без цепочек, двумя фразами каждое. Порох — временно, до февраля, пока заводы на Урале не заработают. Тушёнка — для армии, не для города, она легче каши и высвобождает транспорт. Он закончил, положил лист и посмотрел на гостей так, как смотрит подрядчик, выложивший смету: без суеты, без нажима, с готовностью ответить на вопросы.
— О втором фронте, — начал Бивербрук, потому что Черчилль велел иметь ответ.
Сталин поднял руку. Не резко — как останавливают таксиста.
— Лорд Бивербрук. Второй фронт — вопрос стратегический. Он будет обсуждаться в другое время. Сегодня мы говорим о снабжении.
Бивербрук закрыл рот. Он заготовил двадцать минут аргументов о трудностях высадки. Двадцать минут, которые этот человек убрал со стола одним жестом. Без обиды, без нажима. Просто отодвинул, как лишнюю тарелку.
Гарриман наклонился вперёд.
— Мистер Сталин. Президент Рузвельт просил меня задать один вопрос. Как вы оцениваете положение через три месяца?
Вопрос прямой, почти дерзкий. Через три месяца — январь. Немцы в трёхстах километрах. Спрашивать об этом — как спрашивать хирурга посреди операции, выживет ли пациент.
Сталин ответил не сразу. Взял стакан, отпил чай. Поставил. Этот жест — неторопливый, будничный — сказал Бивербруку больше, чем любые слова: человек, который пьёт чай перед ответом на такой вопрос, либо актёр, либо действительно знает ответ.
— Через три месяца будет зима. Немецкая армия к ней не готова: план «Барбаросса» предполагал победу к сентябрю. Сентябрь прошёл. Их танки рассчитаны на европейские дороги, их солдаты в летней форме, их двигатели не заводятся в мороз.
Пауза.
— Через три месяца мы будем наступать.
Тишина.
Бивербрук сидел и слушал эту тишину, и в тишине тикали часы на стене — большие, круглые, казённые, — и тиканье их было единственным звуком в комнате, где четверо мужчин только что услышали то, чего никто в Лондоне и Вашингтоне не произносил даже шёпотом. Русские будут наступать. Не держаться, не отступать организованно, не «сохранять позиции до весны». Наступать.
Переговоры продолжались ещё два часа. Маршруты, тоннаж, порты, сроки. Молотов переводил — механически, точно, без оттенков, и Бивербрук подумал, что если бы существовала машина для перевода, она звучала бы именно так. Шапошников молчал и писал, и ни разу за два часа не поднял головы, и карандаш его скрипел по бумаге так ровно, что Бивербрук начал подозревать, что старик ведёт не записи, а стенограмму.
К девяти тридцати Сталин встал.
— Завтра в десять мы продолжим. Мой штаб подготовит расчёты по каждой позиции, с графиками. Вы увидите, куда пойдёт каждая тонна.
Рукопожатия. Бивербрук задержал его руку на секунду — жест газетчика, привыкшего ловить реакцию на прощание, когда маска ослабевает. Маска не ослабла. Глаза — жёлто-карие, усталые, но без тени паники. Бивербрук видел такие глаза у Черчилля в сентябре сорокового, когда Лондон горел и Уинстон стоял на крыше Адмиралтейства с сигарой и говорил: «Красиво горит, правда?» Одна порода.
Коридор, лестница, ступени вниз. Поясница снова напомнила о себе — шесть часов в «Либерейторе» не прошли даром. Гарриман шёл молча, блокнот уже убран, руки в карманах. На улице было темно, сыро, московская осень пахла мокрыми листьями и чем-то дымным, далёким.
Сели в «паккард». Шофёр тронул. Москва за окнами — без фонарей, синие щели в зашторенных окнах, патруль на углу.
— Ну, — сказал Бивербрук.
— Ни одного круглого числа, — ответил Гарриман. — Четыре тысячи, не пять. Полторы тысячи, не две. Каждая цифра — из расчёта, не с потолка. И он не попросил танки.
— Он сказал, что его Т-34 лучше нашей «Матильды».
— Он прав.
Бивербрук хмыкнул. Повернулся к окну. Женщина в ватнике копала траншею в сквере, при свете керосиновой лампы, которая стояла на куче земли и раскачивалась от ветра. Три месяца назад в Лондоне давали русским шесть недель. Шесть недель прошли. Потом ещё шесть. Потом ещё. А русские копали траншеи и просили алюминий.